Коллекция: Р.И. Косолапов. "ПОЛЕТ СОВЫ"

ПОЛЁТ СОВЫ (Часть 1)

Философско-исторические этюды Смутного времени

(1987-1993)

Товарищам и друзьям, героям и мученикам девяносто третьего года

Самое главное — внушить угнетенным и трудящимся
доверие в свои силы... Без этого спасения России от краха и гибели нет...

В. Ульянов (Ленин)

Мы твердо знаем, что мы победим. Но лица победы никто из нас не видит.
И. Эренбург


 

Первое предисловие

Свою исполненную высокого патриотизма «Древнюю Российскую Историю» Ломоносов, чье имя много говорит уму и сердцу соотечественников, начинал следующими словами:

«Народ Российский от времен глубокою древностию сокровенных до ныняшнего веку толь многия видел в счастии своем перемены, что ежели кто междуусобныя и отвне нанесенныя войны рассудит, в великое удивление придет, что по толь многих разделениях, утеснениях и нестроениях не токмо не расточился, но и навысочайшей степени величества, могущества и славы достигнул. Извне Угры, Печенеги, Половцы, Татарския Орды, Поляки, Шведы, Турки, извнутрь домашния несогласия не могли так утомить России, что бы сил своих не возобновила. Каждому несчастию последовало благополучие большее прежняго, каждому упадку вышшее восстановление...»

Патетический слог, которым написаны эти строки, выраженный автором оптимизм не могли, однако, скрыть его озабоченность настоящим и будущим Отчизны послепетровской поры, по-своему непростой и тревожной. Благополучие, большее прежнего, и высшее восстановление — это в устах Ломоносова выражение скорее мечты, надежды и веры в Россию, чем безупречно доказанного предвидения. Но как они созвучны, как близки — при всех различиях эпох, социальных устройств, культурного уровня и психологического склада людей — нашим теперешним думам, страстям и желаниям!

Находясь на стадии год от года углубляемого кризисного состояния страны, мы озабочены и судьбами социализма — этого дерзновенного вызова людей труда миру эксплуатации и социального паразитизма; и самочувствием союза свободных народов, сплоченных великой Русью, но вероломно лишенных своего федеративного государственного устройства; и обеспечением их благосостояния; и положением нашей многонациональной державы среди мировых величин.

Странен гражданин, который не желает своему Отечеству возобновления сил, но понимать его можно по-разному. Еще сравнительно недавно первейшим проявлением патриотизма считалось упование на мощь пушек, танков, самолетов, на твердость ракетно-ядерных мускулов, на стойкость солдат, и находились те, кому это казалось достаточным. Очевидно, было бы безрассудством сбрасывать с исторических счетов названные факторы, пока от планов «звездных войн» не отказывается заокеанский партнер; пока другие страны НАТО цепко держатся за свое ядерное оружие и все еще могут угрожать нам, вплоть до прямой оккупации; пока на окраинах страны бушуют по форме межнациональные, а по содержанию гражданские войны... Однако наша главная сила состоит в другом. Ею могут быть лишь надежность и динамизм экономики, народовластия, творческого духа, гуманность общественного строя. В этом смысле — и только в этом! — наша политика должна была бы стать политикой с позиции силы. С позиции силы, которую следовало бы укреплять не бряцанием оружия, внушением верований и фейерверками, а мобилизацией всего потенциала нравственности, науки и культуры, ускорением роста цивилизованности. Вот почему глубоко неправы те, кто нынче безапелляционно разглагольствует о «проклятии силы». Ибо ничего не может быть хуже для державы и народа, чем проклятие слабости...

В связи с критикой «застойных» явлений, их ближайших и отдаленных причин, повсюду — в печати и на собраниях, в очередях и застольных беседах — звучала тема покаяния. Но подавалась она без должного исторического такта. Да, каяться должны виновные в жертвах неправедного террора и убиении в людях человеческого, в гонени¬ях на мысль и удушении искусства, в стандартизации морали и быта на собственный охранительно-обывательский манер. Но в чем каяться русскому и другим народам страны? В том, что в начале истекающего тысячелетия самый яркий цветок тогдашней европейской культуры, выросший на плодороднейшей славяно-греко-византийской почве, был брошен под копыта свирепых орд и это оградило пробуждающуюся Европу от опустошения? Или следует признать «греховность» могучего отечественного духа, который, прорвав все препоны и презрев все каноны, создал величайшую, всечеловеческого содержания литературу, живопись и музыку XIX века, оплодотворил мировую науку и поднял общественную мысль до пика ленинизма?

Да, такого сочетания ярости и смирения, как в «Утре стрелецкой казни» Сурикова, такого осмысленно принимающего на себя страдания мира Христа, как на полотнах Ге и Крамского, такой веселой беззаветной удали, как в «Запорожцах» Репина, не лицезреть в прославленных зарубежных музеях. Но что же нам делать? «Вина» России состоит в том, что она на глазах всего света не один уже век является ареной величайших народных движений, жертвенно экспериментирует на себе, что она позволяла своим лучшим сынам добровольно восходить на эшафот во имя социального освобождения человечества? Но мы не видим какого-то преимущества тех, у кого получалось иначе. Кое-кто хотел бы, чтобы советский народ повинился перед «своим» и всемирным мещанством в том, что совершил Октябрьскую революцию. Этого не будет. И не только потому, что мы относимся к ней свято и ею горды, но и потому, что Октябрю принадлежит, без него немыслимо спасение мировой цивилизации. Социалисты, говорил Ленин, всегда становятся на сторону угнетенных [См.: Поли. собр. соч. Т. 30. С. 262. Ссылки на сочинения Ленина даются в тексте. Далее указываются только том и страница], а их еще громадное большинство на планете. Октябрь был величайшей революцией угнетенных, и отречься от него означало бы взять сторону угнетателей. Можно ли придумать более циничное издевательство над демократией?

Заблуждались ли мы когда-нибудь? Да, несомненно. Но никто, кроме нас самих, и не избавлял нас от заблуждений. Россия десятилетиями неслыханных мук и жертв, невиданного героизма, невероятной энергии и беззаветности исканий, обучения, испытания на практике, разочарований, проверки, сопоставления опыта Европы поистине выстрадала марксизм как единственно правильную революционную теорию [41, 8]. Но, как теперь ясно, не всегда умела по-хозяйски ею распорядиться. А кто умел? Есть заблуждающиеся и счастливо не подозревающие об этом. Есть заблуждавшиеся, но прозревшие и помалкивающие об этом, будто ничего не произошло. Наш народ не таков. Он, не роняя достоинства, постоянно бередит свой социальный опыт, открыто говорит об его положительных и отрицательных уроках, свидетельствуя о своей исторической совестливости и чистоплотности, об органической потребности в очищении. Очищение, не покаяние — таково веление момента, если говорить об ответственности масс, а не отдельных лиц.

«Сила самоосуждения прежде всего — сила; она указывает на то, что в обществе есть еще силы, — размышлял Достоевский. — В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодование на общественные язвы, болезни предполагает страстную тоску о здоровье».

Даже не ведая этих слов, наши соотечественники выносят подобное убеждение из своего новейшего исторического опыта.

С середины 80-х годов умы и чувства миллионов занимал один коренной вопрос: какой все же характер примет «перестройка», которая по инициативе тогдашних руководителей Коммунистической партии, как нас уверяли, развернулась в стране. Народ всей душой ощущал необходимость перемен, осуждал подмену их краснобайством и кружением на месте, требовал движения только вперед. Автор этих строк, зная М. Горбачева и его людей лично, с самого начала был скептиком. Эта книга и задумана и написана, чтобы в создавшейся обстановке, когда в Кремле уже, судя по всему, стоял троянский конь, несуетливо высказать свое мнение, внести вклад в трезвое осмысление прошлого, настоящего и будущего, в освещение и одоление начатого пути.

Все еще надеясь, что КПСС не поддастся прививаемой ей болезни оппортунизма и ликвидаторства, я стремился рассматривать предпосылки и составляющие совершающегося процесса в широком историческом контексте. По большинству позиций мои суждения и оценки шли вразрез с тем, что говорилось ранее, с мнениями конъюнктурно-модных публицистов. Однако цель работы заключалась вовсе не в том, чтобы доставить кому-то приятные минуты и понравиться, а в том, чтобы настроить на честный взгляд. «...Себя я не слишком-то жалею, — писал Чернышевский о принципиальной литературной полемике, — а других... разумеется, не больше, чем себя». Речь ведь велась не об обмене любезностями, как у Манилова с Чичиковым, а о вещах, представляющих жгучий долговременный общественный интерес. «Совершенно очевидно, — отмечалось в варианте 1988 года, — у меня появятся серьезные и не такие уж малочисленные оппоненты. Они будут настаивать на своей правоте. Но в этом нет ничего плохого. Нормально, когда люди спорят и не ссорятся, и не нормально, когда они демонстрируют единогласие, не думая и не рассуждая, либо стараются сживать друг друга со света даже из-за небольших разногласий. Лаокоон, умолявший троянцев воздержаться от даров коварных данайцев, пришелся не ко двору». Преуспел Синон, убедивший троянцев в том, что греки-де отказались от осады и оставили коня как «жертву Афине».

Логика «перестройки» истолковывалась мной по меньшей мере двояко. С одной стороны, речь могла идти о логике ее инициаторов и осуществителей, о ходе формирования «перестроечных» взглядов и соответствующих практических шагах, с другой — об обусловливающей неизбежность всего этого исторической необходимости, по отношению к которой и указанные взгляды, и вытекающие из них шаги по самой своей природе носят в себе более или менее значимые элементы случайности.

Уже один пример с помпезным выдвижением и блистательным провалом «концепции ускорения», которая несколько месяцев 1985 — 1986 годов пропагандировалась в печати, а потом довольно быстро была заменена менее уязвимыми установками, показал, что логика в первом значении нуждается в тщательном и последовательном фактическом анализе, но время для него наступило только теперь. Все еще не был накоплен достаточно представительный исторический материал, да и вектор «перестройки» постоянно менялся. Для себя я сделал вывод о прокапиталистических, «сменовеховских» нюансах «перестроечного» курса буквально на его старте, что и выразил в письме М. Горбачеву от 15 января 1986 года, за месяц до XXVII съезда КПСС, однако высказаться публично мне не позволили. Поэтому пришлось судить лишь о логике «перестройки» в ее втором значении, с позиций исторической предопределенности и закономерности. А это означает, что если пока недоступен «логос эйдоса», «закон образа», все равно стоит рассмотреть «диалектический логос».

Есть большой соблазн конкретизировать все сказанное на примере двух этапных «классических» трудов нынешнего Смутного времени: М. Горбачева — «Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира» (М., 1987) и А. Яковлева — «Предисловие. Обвал. Послесловие» (М., 1992). Если первый труд представляет собой велеречивый «марксистско-ленинский» макияж уже определившейся антисоциалистической и проимпериалисгической политики, то второй являет читателю сопровождаемый причитаниями о нравственности и совести идеологический стриптиз. «Поскольку перестройка началась внутри партии, — поясняет А. Яковлев тактику М. Горбачева, — она могла заявить о себе только как инициатива, направленная на укрепление позиций социализма и партии, как борьба за более адекватное, чем прежде, понимание марксизма-ленинизма, как борьба за укрепление социалистической и коммунистической сути общества. Мы пытались разрушить церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще только смутно догадываясь, что и наша религия была ложной и наш Иисус поддельным».

Каким лицемерием веет от этого пассажа, когда мы знаем, что капитулянтская сдача международных завоеваний социализма и развал Советского Союза были предопределены еще позицией, занятой и Горбачевым, и Яковлевым в октябре 1986 года в Рейкьявике! Все, чем они занимались потом, как это ни называть, было только прикрытием холодного и циничного замысла, осуществлявшегося на редкость последовательно путем эксплуатации доверчивости масс к руководству страны как одного из завоеваний Октября, как черты советского менталитета. Меня не подвела интуиция, когда я не стал заниматься «логосом эйдоса». Одно дело — прослеживать эволюцию замыслов честных, пусть и в чем-то заблуждающихся людей, и совсем другое — разбирать «вирши» таких социальных фальсификаторов, таких «великих гудвинов», какими предстают перед всем миром оба эти, заметающие свои грязные следы «героя». В данном случае «логос эйдоса» наверняка будет сопряжен с рассмотрением социальной психологии, политического мошенничества глобальных масштабов, а это уже дополнительная, крупная и в общем-то самостоятельная тема. Вряд ли следует добавлять ее к уже имеющимся.

Предисловие 1993 года

В этой книге я свожу «личные счеты» с марксизмом и его ленинским продолжением. Содержательно она сложилась еще в 60—70-х годах, параллельно с вышедшей двумя изданиями монографией «Социализм. К вопросам теории» (М., 1975, 1979) и, чтобы повлиять на события, должна была появиться не позднее середины 80-х.

Но книги всегда опаздывают. К сожалению, в силу разных, главным образом внешних, причин я промедлил с литературным оформлением текста. Горбачевская «перестройка» и вовсе затормозила «процесс». В одном, как казалось, тихом издательстве книгу торпедировала жалкая конъюнктурная тля, в другом — пресловутый август-91. Рукопись кантовалась без толка целых семь лет, с чем связаны и очевидные упущения, и известные выгоды. С легкой душой я вычеркнул из нее прекраснодушные «перестроечные» авансы 1986-1988 годов, которые были рассчитаны на то, что КПСС сумеет-таки сладить с правооппортунистической, социал-либеральной болезнью горбачевщины, и прямо заявил о постигшей страну контрреволюции.

Разумеется, мои «личные счеты» с марксизмом совсем не того свойства, что у расстриг А. Яковлева, А. Ципко и им подобных. Я остаюсь всецело на почве диалектако-материалистической ортодоксии и вижу в нынешней вселенской кутерьме ее исчерпывающее, всестороннее, замечательно глубокое подтверждение. Даже свое сверхобогащение, антисоциалистические и антидемократические перевороты современная буржуазия уже не может осуществлять иначе, как по Ленину и Марксу. Этого как следует не понимает даже «непримиримая» и «системная» оппозиция, в том числе ее «коммунистическая» часть, делающая вместо фундаментального анализа странный кач от Ленина к Столыпину, от официозного, а значит скверного («другому не учили») «научного коммунизма» к церковно-догматическому православию.

Очевидно, что, говоря о непревзойденных и непреходящих достоинствах марксизма в целом, я вправе тут же предъявить уничтожающие претензии к нынешним «марксистам». Ленин еще в ходе своих философских занятий, почти 80 лет назад, с горечью заметил, что, не проштудировав и не поняв всей логики Гегеля, никто из марксистов не понял Маркса полвека спустя [29,162]. Намного хуже, я бы сказал, позорнее и катастрофичнее положение сегодня. Наблюдается стремительная, крутая философская деградации не только в профессиональном, но и, так сказать, в общеобразовательном смысле. Иначе разве можно было бы принять всерьез цинично-профанские потуги диктовать помимо 2,5-тысячелетних достижений философской культуры «новое мышление для нашей страны и для всего мира»? Мог ли быть терпим в порядочном обществе лай бывших слащавых «марксо-» и «лениноведов», вмиг оборотившихся в лживых и злобных «марксо-» и «лениноедов»?

Реакция настолько распоясалась, что, к примеру, по Д. Галковскому, «философ, не любитель, а «профессиональный мыслитель», говорящий, что он марксист, — урод и подлец ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ». Далеко ли тут до истошного призыва: «Распни его!»?..

Признаком опасной смуты и глубокой деградации прежде всего интеллигенции является то, что подобные авторы, любя «среди своих» рассуждать об этике и эстетике, теряют всякий контроль над собой, сбрасывают со своею естества все этические и эстетические покровы, когда сталкиваются с серьезной, а значит требовательной наукой и культурой. Поневоле комплексуя, они становятся мстительными и могут вести диалог со мной как марксистом и моими единомышленниками только «по-демократски», то есть вне чести и культуры.

Жизнь, однако, заставляет слушать «урода и подлеца». Такие, как Д. Галковский, «по определению» не способны выдержать амплуа единственных хозяев истины. Вообще-то их духовный багаж, как правило, находится в обратном отношении к их амбициям. «Гораций, в мире много кой-чего, что вашей философии не снилось», — говорит Гамлет своему спутнику. Именно! Наши горбулисы и чухрайсы, ципнисы и шейназаровы, лацкины и профанасьевы подчас и не подозревают о том, чего они не знают. Бог им судья! Как раз для того, чтобы восполнить образуемую этими господами озонную дыру в общественном сознании, написаны предлагаемые сорок очерков, не раз перепечатывавшихся моей женой и первым критиком Ларисой Геннадиевной Косолаповой и тщательно отредактированных обаятельной ростовчанкой Людмилой Васильевной Назаренко. Без учета содержания этих очерков не просто трудно, но и просто невозможно мыслить современно. Утверждаю это не потому, что претендую на какую-то исключительную роль, а потому, что вижу, какая вокруг образована пустыня.

Мне придется извиниться перед читателем за то, что в тексте нет указания цитируемых источников (кроме ленинских). С Л. Назаренко мы подготовили полный их перечень, который намеревались поместить в конце книги. Однако при пересылках, которым подвергалась рукопись, этот список, содержавший сотни наименований, затерялся, черновик оказался уничтоженным, восстановление же его и вовсе задержало бы издание. В этой связи замечу, что точное воспроизведение слов и мыслей других авторов всегда считал непреложным этическим требованием для любого выступающего с публикацией. Так что прошу поверить мне на слово.

И наконец. После того, как предварительное объяснение с читателем, казалось бы, состоялось, пару слов о смысле этой работы. Эти слова у меня вырвал С. Кургинян, утверждающий, что «красное движение», в необходимости которого он лично не сомневается, возродится, лишь указав своего перспективного массового носителя и дав народам, всему человечеству вдохновляющую цель. Все, дескать, есть у граждан обеспеченного Запада, — не хватает одного бессмертия...

Было бы нелепо возражать против того, что на нынешней стадии нашей переходной эпохи существенно изменяется субъект социалистического преобразования мира. До сих пор и во многом запоздало (по меньшей мере на три десятилетия) им считался пролетариат физического труда. «Пролетарии умственного труда» упоминались с иронией и всерьез не принимались, хотя приближались совсем другие времена. Развернувшаяся во второй половине XX века научно-техническая революция объективно быстро покончила с недооценкой заводской инженерии, конструкторского и отраслевого исследовательского корпуса, «выдающего» все новые поколения современной техники и технологии. Однако субъективное освоение этой, кардинально перестраивающейся структуры класса-гегемона сильно задержалось. Заскорузлые марксисты придирались то к белым воротничкам, то к стерильности лабораторий, считая заведомо «буржуйским» любое «чистое» занятие без потогонных мускульных усилий. В итоге было получено два негативных результата: первый — отсутствие адекватного, идущего в унисон эпохе самосознания изменившегося и разросшегося непосредственного производителя; второй — ошибочное отрицание даже некоторыми коммунистическими «вождями» всемирно-исторической миссии рабочего класса. В предлагаемой книге эта проблема рассматривается с учетом расширения диапазона производительного труда, что позволяет уйти от ее догматического решения.

Что же касается бессмертия, то в буквально физическом смысле обещать его могут пока только шарлатаны. Но положение как человечества в целом, так и любой отдельной личности отнюдь не безнадежно. Порукой тому — творческая сущность человека, подсказывающая ему искомое решение, а именно приобщение каждого к творческому труду и тем самым самоутверждение в его бессмертных, то есть длящих ваше духовное бытие для грядущих поколений и в этих поколениях, произведениях. «Демократы» чуть ли не приравнивают к бессмертию обладание богатством, распоряжение имуществом и деньгами, — коммунисты предлагают в качестве альтернативы творческую самоотдачу. Борьба идет с переменным успехом, причем если нынче в странах, принадлежавших к системе реального социализма, вроде бы начала перевешивать первая позиция, то в западном постиндустриальном обществе не сейчас и не вдруг обнаружилась зависимость от развития и проявления творческого потенциала наемных работников. Мы не знаем в подробностях, что еще преподнесет народам эта неугомонная диалектика, но не сомневаемся, что понимаем направленность исторического процесса в целом верно.

Ноябрь-1993

Глава I. Вводные мотивы

Пришло время, в которое должно без увлечения

и предрассудков смотреть на людей: начинается совершеннолетие,

и потому не одно сладкое должно высказываться, но и горькое.

А. Герцен

1. О смысле «перестройки»

О деловом и нравственном облике индивида, о его гражданственности и самосознании можно наглядно судить по тому, на что он расходует, как использует, чем наполняет свое время. С «ходом научного времени» соизмерял движение научной мысли Вернадский. В подобном же смысле можно говорить об экономическом и о политическом, о социальном и о культурном, о личном, коллективном и общественном времени. С определенными поправками и дополнениями это верно в отношении различных ассоциаций и партий, профессиональных и социальных групп, классов, наций и поколений. Содержательное наполнение выпавшего на долю человеческих общностей исторического времени, образ их действий, полная или неполная осознанность, организованность и динамичность таковых, характер избранных целей и средств их достижения, понимание своего долга с прицелом на ту или иную, ближнюю или дальнюю перспективу — все это требует изучения и оценки, все это представляет материал для историка и философа, если те желают выполнить свое гражданское предназначение, то есть приблизить людей к постоянно искомой истине.

Для читателя может быть интересно одно высказывание полузабытого теперь Фейербаха, ближайшего учителя Маркса и Энгельса, связавшего себя к концу жизни с рабочим движением.

«Отрицание пространства и времени в метафизике, в сущности вещей, влечет за собой пагубные практические последствия, — писал он в «Предварительных тезисах к реформе философии». — Только тот, кто повсюду считается с временем и пространством, и в жизни обладает тактом и практическим смыслом. Пространство и время — первые критерии практики. Народ, исключающий время из своей метафизики, обожествляющий вечное, то есть абстрактное, бытие, отрешенное от времени, последовательно исключает время и из своей политики, обожествляет принцип неподвижности, противный праву и уму (здесь курсив мой. — Р.К.), антиисторический принцип».

Можно утверждать, что, прежде чем в нашем обществе стали ощутимыми предкризисные явления, которые связываются обычно с годами «застоя», сложилось — главным образом по субъективным причинам — безответственное отношение к переживаемому нами историческому времени. В первую очередь повинна в этом так называемая командно-административная система. Пережив периоды высокого и сверхвысокого напряжения довоенных, военных, послевоенных лет и справившись с целым рядом крупных мобилизующих задач, она выработала и по-своему надежные системы самозащиты бюрократического спокойствия от «излишних» треволнений, а тем самым и от решения насущно назревших и все обострявшихся социальных проблем. Определенное значение имела при этом социопсихологическая усталость некоторых слоев общества от длительных потрясений, вызванных войнами и крутой ломкой уклада жизни, жертвами классовой борьбы и культа личности, невиданными перемещениями масс населения по территории страны и интенсификацией процессов общения. Синдром бюрократа, который, наконец, «достиг» желаемого общественного положения и не намерен менять его вечно, к сожалению, до сравнительно недавнего времени оказывал на общую духовно-нравственную атмосферу в стране большее воздействие, чем провозглашавшиеся, все еще революционные лозунги. Достаточно вспомнить о Программе КПСС, принятой ее XXII съездом (октябрь 1961) и предусматривавшей построение в основном коммунистического общества к началу 80-х годов, чтобы представить себе, насколько противоестественным оказался разрыв между словом и делом. При всех официальных комплиментах в адрес строго научного подхода и сильной своей объективностью марксистско-ленинской теории, в обиходе больше ценились не побуждающие к немедленным энергичным действиям наукообразные утопии и тешащие самолюбие юбилейные адреса. Чем была брежневщина, как не возведением осмеянного еще Маяковским мещанского намерения «отдохнуть у этой речки» в ранг «большой» политики? Над страной нависла угроза не только утраты новаторского динамизма Октября, но и опасность не справиться с доказательством жизнеспособности социалистической общественной системы.

Если исходить из данных объективного философско-исторического анализа, к переменам, суммировавшимся в литературе термином «перестройка», следовало приступить сразу по завершении периода восстановления разрушенного войной народного хозяйства, то есть с начала 50-х годов. Поколения советских коммунистов и беспартийных, вступившие в это время в зрелый возраст, не говоря уже о тех, кто старше, должны признать свою историческую вину за упущенный шанс. Тем, кто пережил 1937 год в младенческом состоянии, не принадлежат ни великие грехи, ни великие заслуги их отцов и дедов. Но материал для беспощадной самокритики этой возрастной группы, к которой принадлежу и я, все же имеется. Об этом пока не созданы фильмы, и сами мотивы такой самокритики еще не осмыслены и не прочувствованы. Тем не менее, доля нашей ответственности в связи с инерционным гашением октябрьского импульса налицо. Поколение 30-х не поддержало дело своих предшественников достойным образом, а его наиболее крикливая часть — «шестидесятники» — и вовсе предала их.

Напомню: сентябрьский (1953) и июльский (1955) пленумы ЦК КПСС, обсудившие проблемы развития сельского хозяйства и ускорения научно-технического прогресса, XX партсъезд (1956), развенчавший культ Сталина, казалось бы, своевременно создали благоприятные политические предпосылки для необходимого поворота. Но практика резко разошлась с выдвинутыми на этих форумах конструктивными идеями. Сказались недостаточная зрелость субъективного фактора, скованность теоретической мысли партии затверженными формулами, разногласия в ее руководящем эшелоне, возобладавшее к концу 50-х годов (вероятно, под влиянием маоистской политики забегания вперед в КНР и бюрократических амбиций) скороспелое намерение побыстрее «выскочить» в коммунизм. Была оставлена в стороне главная, серьезная, реалистическая задача всестороннего достраивания социализма согласно ленинским критериям. К ней не возвратились и тогда, когда вслед за отказом от продолжения практики сталинского типа стала очевидной несостоятельность хрущевизма. Возобладавшая потом самовлюбленная брежневщина, хотя она и осуществила резонное отмежевание от хрущевского лозунга перехода к коммунизму за четыре пятилетки, не отступила дальше формулы «развитой социализм». Обществу понадобилась мощная встряска, нелицеприятная переоценка пройденного пути, продолжающаяся до сих пор.

В 60-х годах лекторы партийных комитетов почти после каждого своего выступления получали один и тот же вопрос: «Как понимать заявление: «...Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»?» Лекторы выходили из щекотливого положения каждый по-своему, отчетливо понимая, что малейший намек с трибуны на публичную критику Программы КПСС мог сделать данное выступление для любого из них последним. Приходилось отвечать на указанный вопрос и автору этих строк. Чаще всего я парировал его встречным вопросом: «Что такое нынешнее поколение — те, кому уже семьдесят, или те, кому еще только десять лет?» Аудитория всегда воспринимала этот псевдоответ с должным юмором. Случались в пропаганде и откровенные курьезы. Очевидцы рассказывали, что при въезде в одну из южных областей висел даже транспарант: «Достроково побудуемо комунiзм!». Комментировать этот образчик бездумного усердия нет необходимости. Однако и теперь мы не избавлены от аналогичной «методологии»: «перестройка» породила судорожное рвение сторонников «досрочного построения капитализма»... «Логика реакции так же быстра, как и логика революции», — писал Герцен.

«Но было ведь и воодушевление?» — спросит кто-нибудь из молодых. Да, конечно, и притом немалое. И не только оно. Самое начало 60-х годов по господствовавшему настроению, — несмотря на абсурдный остракизм Пастернака и даже на то, что молва окрестила «кровоизлиянием в МОССХ» (посещение Н. Хрущевым выставки московских художников и учиненный вслед за этим разнос), — отмечено, я бы сказал, взаимным подобрением. Культ личности с его цепенящими рецидивами представлялся искорененным раз и навсегда. Наблюдался общий рост жизненного уровня. Казалось, наконец-то, перед обществом раздвигается человеческая перспектива: было очень сильно доверие к теоретической компетентности составителей партийных документов; никто, кроме весьма немногих обществоведов, не ставил под сомнение радужный двадцатилетний прогноз.

Историю непозволительно ни улучшать, ни ухудшать. Поэтому полагаю, что мне, как въедливому Фоме, разрешат вложить персты в христовы раны. Считаю возможным так поступить и по той причине, что раны эти до сих пор болят, как собственные. Чтобы не повторять старых ошибок в новом виде, надо восстановить для читателя то, каким образом Н. Хрущев отвечал на критику Программы 1961 года западным скептикам, объявлявшим ее «утопией», «миражом», «иллюзией» и т. п. «У нас в Программе обосновано каждое положение. У них только крикливые заявления, — говорил он. — У нас рассчитана и доказана каждая цифра. Они боятся цифр, как черт ладана. У нас дан точный, научный анализ тенденций исторического развития. У них кликушеские заявления, бесплодные гадания на кофейной гуще». Прискорбно то, что из одного утопического состояния мы впали в другое, еще менее оправданное, и старались всех убедить в своей правоте.

Что это было — слепая вера в бойких советников, плененность мечтой, желание собственными руками распахнуть врата рая? В любом случае перед нами факты личной биографии всего лишь одного человека, пусть и крупного, но такого, который исторически состоятелен только тогда, когда подобные особенности его эмоционального склада оказывают малозаметное влияние на судьбы общества. Теперь мы знаем, что дело, к сожалению, имело более сложный оборот. Каждому понятно: Программа разрабатывается не для услады самолюбию «верхов», а как научный стратегический план действия для многомиллионной партии и тем самым ведомого ею народа. Эта истина кажется само собой разумеющейся, но составители проекта вроде бы и не слышали о ней, не проявив требуемой при решении подобных задач партийной и гражданской ответственности и научной объективности. Вследствие этого не замедлившее наступить разочарование в достоверности широко разрекламированных «предначертаний» не могло не сказаться на морально-психологическом состоянии всего общества. Вслед за внезапным, громким и, как внушалось, целительным шоком, вызванным XX съездом, это был ползучий, сопровождаемый аккомпанементом слухов и анекдотов, парализующий волю шок — положение поистине трагическое. Трудно объяснить, почему авторы, так еще недавно усердствовавшие по части раскрытия «механизма торможения», не учитывали этот его органический компонент. Л. Брежнев оказался во главе партии и страны, когда расширяющиеся ножницы между словом и делом уже были вопиющим фактом нашей действительности. Он мог оставить о себе добрую память, только действуя по мандату динамичного руководителя, но разуму вопреки за 18 лет так ничего и не сделал для капитального ремонта советской общественной системы, время от времени (как это было с принятием Конституции СССР 1977 года) предпринимая ремонт «косметический».

Те, кто понимал, какой обвал может последовать за многолетьем инсценированных «ликований», нередко вспоминали слова Сен-Жюста, написанные им незадолго до падения якобинской диктатуры:

«Революция заледенела, все принципы ослабели; остаются одни только красные колпаки, прикрывающие интриганов. Применение террора пресытило преступление, как крепкие ликеры пресыщают вкус. Несомненно, еще не время для добра. Частичное благо — паллиатив. Нужно дожидаться общего зла, достаточно большого для того, чтобы общественное мнение испытало потребность в мерах, способных принести благо. То, что приносит общее благо, всегда страшно, и кажется странным, когда начинают слишком рано».

Да, как и всегда в многоцветном жизненном процессе, находились «выскочки», которые начинали «слишком рано». Без них нельзя себе представить настройку общественного оркестра на обновление. Потом появились те, кто, выждав момент, присоединился к определившемуся течению, когда приблизилось время жатвы. Но не будем путаться в этих частностях развития. Историки когда-нибудь раскроют соответствующие социально-психологические типы участников событий и дадут им нелицеприятную характеристику. Важно, что стал трогаться лед. Силам, которые начинали исподволь готовить «перестройку» (а они, очевидно, появились задолго до 1985 года), пришлось в течение почти двух десятилетий вести упорную, в основном скрытую борьбу прежде всего за реалистический пересмотр заведомо не выполнимой Программы. Колесо — хотя и медленно, со скрипом — начало поворачиваться в нужную сторону на пороге 80-х годов. Брежневское руководство было вынуждено предложить XXVI съезду КПСС (февраль—март 1981) принять постановление о подготовке новой редакции Программы партии, но только на июньском (1983) Пленуме ЦК появилась возможность высказать ряд конструктивных гипотетических соображений о содержании этого документа. Ю. Андропов прямо заявил, что некоторые положения Программы 1961 года «не в полной мере выдержали проверку временем, так как в них были элементы отрыва от реальности, забегания вперед, неоправданной детализации». Стратегия партии, подчеркнул он, «должна опираться на прочный марксистско-ленинский фундамент. Между тем, если говорить откровенно, мы еще до сих пор не изучили в должной мере общество, в котором живем и трудимся, не полностью раскрыли присущие ему закономерности, особенно экономические. Поэтому порой вынуждены действовать, так сказать, эмпирически, весьма нерациональным способом проб и ошибок».

«Перестройка», начало которой датируется апрелем 1985 года и связывается с именем М. Горбачева, явилась реакцией на постарение и запущенность советской системы, ее длительную застойную эволюцию, на бюрократический склероз органов управления. «Перестройка» мыслилась ее энтузиастами и принималась народом как переделка, достройка и отделка реального социализма по ленинским чертежам. Она была призвана придать этому строю современные передовые формы, усилить его гуманистический потенциал, восстановить его авангардную роль в социальном прогрессе. Смысл «перестройки» можно было понять, только уяснив ее как запоздавшее по различным причинам, в том числе из-за противодействия мирового империализма, но необходимое звено пока что не завершенной социалистической революции, которая, решая одни задачи, порождает новые, как революцию в революции (в ходе которой возможны и контрреволюционные поползновения, даже периоды), как прорыв общества в новое качественное состояние.

Понятию революции марксисты-обществоведы, первоначально доверявшие «перестроечным» лозунгам, с середины 80-х годов стали придавать двоякое значение. Во-первых, оно по-прежнему применялось для определения радикальной замены одного способа общественного производства другим; решительного перехода от прежней, изжившей себя общественно-экономической формации к новой, от устаревшей, обветшалой, распадающейся системы материальных и идеологических связей между людьми, базиса и надстройки, не соответствующих уже характеру и уровню развития производительных сил, к относительно более устойчивой системе общественных отношений, институтов и воззрений, устанавливающей такое соответствие на сравнительно длительный срок. Революция в другом значении трактовалась как момент быстрого перехода от накапливания количественных изменений к качественным сдвигам на почве данного, тоже быстро изменяющегося, но по своим сущностным свойствам жизнеспособного способа производства, подготовленный предыдущим его развитием скачок в одной, нескольких или же во многих областях общественной жизни; обретение тем же (с точки зрения его формационной принадлежности) обществом черт оптимальности.

Известно, что в публицистике, научной и учебной литературе революции многие годы рассматривались главным образом в их первом значении. Недооценивалось ленинское положение о том, что «в истории, вообще говоря, бывали примеры мирных и легальных революций» [34, 120]. Рожденная Октябрем социалистическая общественная система в силу своей молодости и изначального динамизма в течение ряда десятилетий связывала с революцией лишь межформационный переход. Что касается внутриформационных революций, то многие отрицали их возможность, причем обычно ссылались на Маркса.

«Только при таком порядке вещей, когда не будет больше классов и классового антагонизма, — писал он в книге «Нищета философии», — социальные эволюции перестанут быть политическими революциями» [Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 4. С. 185. Далее указываются только том и страница].

Мало кто обращал внима¬ние на то, что речь у Маркса шла не о революциях вообще, а только о политических революциях, то есть о таких, которые связаны с решением вопроса о власти, со сменой одного господствующего класса другим. Встречались даже «теоретики» ползучей эволюционности, прославлявшие, подобно одному из героев Щедрина, престарелому князю Обалдуй-Тараканову, «соединение единодушия с благодушием» и насаждавшие мысль о якобы единственно приемлемой теперь «неторопливости и постепенности» всех перемен.
В учебнике «Научный коммунизм» (руководитель авторского коллектива П. Федосеев), выдержавшем несколько изданий, были как бы в подражание сталинскому «Краткому курсу» сформулированы три особенности становления коммунизма. «Третья особенность, — отмечалось там, — это постепенность перехода от социализма к коммунизму... Перерастание социализма в коммунизм... есть такой процесс развития, который совершается постепенно, без политических революций и социальных потрясений.

Постепенность перехода к коммунизму вытекает из характера самого способа производства, который лежит в основе обеих фаз коммунистического общества...

...Постепенность выступает как необходимая форма движения общества к коммунизму».

Аргументация «постепеновцев» имела более чем скромный вид. Она сводилась к пересказу только что цитированного места из «Нищеты философии» и к цитате из Ленина: «...Социализм неизбежно должен постепенно перерасти в коммунизм...». То, что в ленинских работах при желании можно найти почти любое слово русского литературного языка, в том числе «постепенность», так же верно, как и то, что подобное цитирование, да еще и с многоточиями, не может быть доказательством.

Рассмотрим ленинские слова, взятые из брошюры «Задачи пролетариата в нашей революции» (апрель 1917), в их реальном контексте. Ленин доказывает здесь необходимость переименовать большевистскую партию из социал-демократической в коммунистическую.

«От капитализма человечество может перейти непосредственно только к социализму, т. е. общему владению средствами производства и распределению продуктов по мере работы каждого, — пишет он о научной неверности приложения к большевикам названия «социал-демократия». — Наша партия смотрит дальше: социализм неизбежно должен постепенно перерасти в коммунизм, на знамени которого стоит: «каждый по способностям, каждому по потребностям»» [31, 179—180].

Всякий знакомый с русским языком как родным скажет, что в столь перспективном употреблении слово «постепенно» совсем не обещает лишь эволюционный, «спокойный» ход событий, не исключает быстрых революционных подвижек и т. п. Оно лишь означает неизбежность движения от социализма к коммунизму шаг за шагом, ступень за ступенью, этап за этапом, «по степеням», совершенно не характеризуя ни его длительность, ни равномерность, ни темп.

Самое печальное в том, что эволюционистский стиль мышления прививался кадрам, в том числе научной молодежи. Поэтому крылатая фраза: «Есть у революции начало, нет у революции конца» — воспринималась не иначе, как комсомольский лозунг. Этой «постепеновской» психологией обусловлены многие трудности в осуществлении линии обновления.

Партия как целое, отнюдь не подозревавшая о готовящемся предательстве, смело отвергла неадекватное восприятие социалистической действительности в предшествующий период, выступила против медлительности в решении назревших проблем и благодушных расчетов на то, что эти проблемы отпадут сами собой. Она реалистически констатировала, что наша общественная система при всей своей прогрессивности, как всякий живой организм, отнюдь не могла избежать накапливания инерционно-консервативных элементов и должна была от них избавиться. Принципиально оценила партия и тот факт, что значительная часть людей разучилась или же просто не умела мыслить и работать по-революционному.

В философском плане обществоведами был извлечен должный урок: выработано более широкое и правильное понимание значения революции в общественном развитии. Если революции межформационного типа прекращаются там, где начинается переход от капитализма (и докапиталистических общественно-экономических укладов) к социализму как первой фазе коммунизма, то это вовсе не свидетельствует о том, что новое общество отныне развивается одним лишь эволюционным путем. Уже в первые послеоктябрьские десятилетия в Советском Союзе были осуществлены такие радикальные преобразования, как индустриализация страны, коллективизация сельского хозяйства, культурная революция. Это означает, что практика давно поставила на очередь дня вопрос об особенностях присущих коммунистической формации, внутриформационных революций, об их изменившемся соотношении с эволюцией, и только нерасторопность и приспособленчество некоторых наших коллег помешали своевременно поставить его и решить.

В сущности мы возвратились к трактовке пролетарских революций в их отличии от буржуазных в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», которая была в свое время невнимательно прочитана и плохо продумана.

«Буржуазные революции, как, например, революции XVIII века, — писал Маркс, — стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века (и, конечно же, века XX. — Р.К.), постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создается положение, отрезывающее всякий путь к отступлению, пока сама жизнь не заявит властно:

Hie Rhodus, hie salta!
Здесь роза, здесь танцуй!» (8, 122—123).

Несомненно, подобным властным велением жизни и представлялась нам начатая «перестройка», которой, очевидно, не было альтернативы, но в ходе которой, конечно, не могло не быть альтернатив.

«Политические преобразования в действительно демократическом направлении, а тем более политические революции, — писал Ленин в 1915 году, — ни в коем случае, никогда, ни при каких условиях не могут ни заслонить, ни ослабить лозунга социалистической революции. Напротив, они всегда приближают ее, расширяют для нее базу, втягивают в социалистическую борьбу новые слои мелкой буржуазии и полупролетарских масс. А с другой стороны, политические революции неизбежны входе социалистической революции, которую нельзя рассматривать, как один акт, а следует рассматривать, как эпоху бурных политических и экономических потрясений, самой обостренной классовой борьбы, гражданской войны, революций и контрреволюций» (курсив мой. — Р.К.) [26, 351—352].

Именно последняя возможность и была реализована в завороженных привычной фразеологией партии и обществе. Противник пролетарских революций — капитал, многие годы вновь накапливавший свою мощь и прятавшийся в тени, при поддержке своих союзников — коррумпированной части бюрократии и империалистической буржуазии — «из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде...» «Перестройка», громко прославлявшаяся горбачевцами как «революция сверху» и отмеченная штемпелем «Иного не дано», фактически осуществлялась как контрреволюционная фаза мирового революционного процесса. Не поняв этой ее объективной оценки, нельзя усвоить современную материалистическую диалектику.

Внутриформационная революция в рамках той или иной фазы коммунистического способа производства отличается тем, что она не обязательно является, как это было в революциях межформационного типа, разрешением такого общенационального кризиса, когда «низы» уже не могут жить по-старому, а «верхи» не могут управлять по-новому. Не носит она и стихийного характера. Подобная революция может осуществляться и в отсутствие кризисного состояния общества (хотя и имеет своей предпосылкой накапливание немалого числа острых экономических и социальных проблем), при достаточно полном научном осознании назревших потребностей общественного развития, при возросшей решимости и «верхов» и «низов» (деление на которые при системе социалистического самоуправления народа бывает весьма условно) форсировать посредством развертывания самой широкой демократии достижение более далеких рубежей социального прогресса. Она опирается на живое творчество народных масс и руководствуется указаниями передовой революционной теории.

Революция — понятие ответственное. Оно не допускает легкомысленного обращения с собой. Не случайно Ленин высмеивал людей, страдающих чесоткой революционной фразы, повторяющих революционные лозунги «без учета объективных обстоятельств, при данном изломе событий, при данном положении вещей, имеющих место» [35, 361, 343].

Вообще тот, кто идет на революцию, не может действовать наобум, по наитию, влекомый только «бунтарским» инстинктом, а тем более карьерным азартом. Его мысли и чувства должны быть огранены научной теорией, трезвым политическим расчетом. Но особая точность конкретно-исторического анализа достигнутой ступени общественного развития, определения его назревших проблем и целей, средств их достижения нужна в таком, безусловно, необычном деле, как революционные изменения не в старом, буржуазном обществе, которое должно быть преобразовано в своей основе, а уже в новом обществе. В обществе, которое опирается на ряд устоев, обязательных для коммунистической формации в целом и потому подлежащих дальнейшему укреплению и развитию, и вместе с тем нуждается в активизации своей жизнедеятельности, в более энергичном отторжении того, что отслужило свое, и утверждении всего передового, вытекающего из сущности социализма и коммунизма. Вот почему революционность в процессе «перестройки» должна была оцениваться не только по решительности и необычности действий, но и по степени их социалистичности и коммунистичности, которая поддается научной проверке. В этом смысле составам ЦК КПСС, избранным XXVII и XXVIII съездами, медведь на ухо наступил. М. Горбачеву сравнительно легко было ими манипулировать. Распознать революцию и контрреволюцию они были не в состоянии, хотя имели достаточно сигналов о появлении признаков не первой, а второй.

Так, уже в 1987-1988 годах в полемическом задоре отдельные авторы начали применять термины «мы» и «они», деля всех граждан на сторонников и противников (даже «врагов») «перестройки» с явным намеком морально присвоить ее себе и оттеснить других. Довелось в те годы видеть в печати и предложение «власть употребить», хуже того, прибегнуть «к недемократическим репрессивным мерам» в отношении думающих иначе, не связывая себя какой-то там неловкостью, поскольку делаться это должно «в рамках закона и ради законности». Не дай бог, кто-то другой, а не «мы» начнет «решать кадровый вопрос», пугали эти будущие «демократы». Тогда уж такая получится «селекция», «что сто лет на ниве общественной жизни ни одного здорового колоска отыскать будет невозможно!».

По каким признакам члены новоявленной ассоциации «здоровых колосков» отличали «своих» от всех прочих и на основании какой «селекции» пополняли ряды, это — тайна. Однако ясно одно: «здоровые колоски» признавали лишь собственный тип восприятия действительности, лишь свой «символ веры». Не было шумливее этих ноздревых от публицистики в ниспровержении того, что они считают догматизмом, и не было догматичнее их в утверждении, а точнее — навязывании своих, скажем правду, довольно расплывчатых взглядов. Толком не разобравшись в прогрессивном историческом смысле «перестройки», не умея хотя бы примитивно изложить ее концепцию и проявляя себя как «революционеры чувства», эти люди истолковывали без альтернативность «перестроечного» процесса как безусловность собственного субъективного восприятия его. Они объявили всякую монополию причиной загнивания и тут же поспешили закрепить свою монополию на выражение общественного мнения. В сущности, ими отвергалась единственно здравая идея непрекращающегося творческого поиска оптимальных решении, выдвижения различных вариантов преобразований, не во всем совпадающих маршрутов движения к общей цели. «Будучи не в ладу ни с наукой, ни с демократией, подобные элементы уже ощутимо тормозят и искажают благотворные изменения, — писал я в 1988 году. — Они сыграли какую-то роль при размораживании, расковке застойного массового сознания, его раскачивании, но не могут охватить и мало-мальски организовать его сколько-нибудь гибкой системой конструктивных идей». Мне было достоверно известно, что за всем этим стоит А. Яковлев. Но долго не верилось, что он осмелится зайти столь далеко. «Перестройка» была доведена до состояния расстройки, так и не родив сколько-нибудь обнадеживающих перемен. Реформы обернулись разрухой, обещанный рыночный рай — криминальным растаскиванием народного добра немногими, обнищанием миллионных масс.

Всякий динамичный социальный процесс столь изменчив, капризен и противоречив, что и самые активные его участники, как правило, выполняют лишь частичные функции и вынуждены сходить с дистанции, как только начинает требоваться иной темп или иной ритм, иной подход или иная глубина мышления. Обречен в конце концов на неудачу тот, кто любуется собой в «перестройке», а не кропотливо трудится над «перестройкой» в себе. Пользуясь словом В. Кабаидзе, не всякий залезший «на тигра перестройки» на нем удержится. Смена видных действующих лиц никого не должна смущать. Это особенно верно тогда, когда в ходе перемен одни социальные массы вытесняют другие, будь то различные классы или внутриклассовые группировки, политические партии или общественные движения. Маврами, сделавшими свое дело, стали А. Яковлев и А. Лукьянов, М. Горбачев и Э. Шеварднадзе. На очереди Б. Ельцин как деятель компрадорской реакции. Кто следующий? Вопрос этот на первый взгляд элементарен. Но ставится он отнюдь не в элементарной ситуации, когда заворовавшиеся «демократы» уже выработали свой демагогический ресурс (интеллектуального ресурса у них никогда не было), а противостоящий им союз державников-коммунистов и патриотов еще не сумел сорганизоваться и отмобилизоваться.

«Во всякой революции, наряду с ее истинными представителями, — писал Маркс о парижских событиях весны 1871 года, — выдвигаются люди другого покроя. Таковы, с одной стороны, участники и суеверные поклонники прежних революций, не понимающие смысла настоящего движения, но еще сохраняющие влияние на народ вследствие своей всем известной честности и своего мужества или просто в силу традиций; таковы, с другой стороны, простые крикуны, из года в год повторяющие стереотипные декламации против существующих правительств и приобретающие поэтому репутацию революционеров высшей пробы. Такие люди появились и после 18 марта, и им случалось иногда играть видную роль. Насколько было в их силах, они задерживали истинное движение рабочего класса, так же как раньше люди такого сорта мешали полному развитию всех прежних революций. Они — неизбежное зло: со временем от них отделываются, но этого-то времени Коммуна не имела» [17,35].

Будем надеяться, что у российского революционно-освободительного процесса время найдется.

«Революция не может не поднимать все новые людские пласты из народной толщи и новые яркие личности, давать им широкую возможность испытать себя в деле, ускорить перемены, — цитирую я текст 1988 года. — Только одно условие желательно при этом соблюдать: «селекция», столь пугающая «здоровые колоски», не должна производиться по обывательскому признаку «свои» или «чужие». Отсев надо направлять таким образом, чтобы выявлялись наиболее умелые и деловитые, идейные и нравственные, талантливые и порядочные, чтобы в кадровом активе становилось все меньше выскочек и «рыцарей на час» и все больше тех, кто, как говорится в «Манифесте Коммунистической партии», на различных ступенях развития, через которые проходит борьба рабочего класса с буржуазией, всегда является представителем интересов движения в целом [4,457]. У «перестройки», как у любого масштабного революционного процесса, есть своя объективная логика и есть логика субъективная. Успех будет сопутствовать тому, кто больше в ладах с первой, и неудача ожидает того, кто настаивает лишь на второй».

Этот абзац выглядит сейчас наивно. «Перестройка» не только не оправдала своего здравого предназначения, но прямо переросла в капитализацию страны. Однако что-то мешает мне его вычеркнуть. Скорее всего, это мысль о представительстве интересов движения в целом, к которой нам еще придется вернуться.

 

2. О некоторых императивах современности

Все тому свидетели: наши современники, как будто заново рождаясь и вновь прозревая, с приливом необычной для них восторженности вдруг стали произносить слово «человек». Период это был короткий, во многом отравленный последующим разоблачением сугубо служебной буржуазной фальши горбачевской проповеди «общечеловеческих» ценностей, явно предназначаемых в мире, где растет пропасть между богатыми и бедными, не для всех людей.

Тем не менее...

Ничего ценнее и выше мыслящего и творящего человека нет в мире. Эта очень простая истина открыта много веков назад. Невозможно даже доискаться, кто первый ее высказал. Но достоянием массового сознания и массового действия она стала только теперь, когда народы располагают для этого надежными материальными и духовными предпосылками. Важнейшая духовная предпосылка — это всесторонняя неопровержимая научная критика всякого рода мифологического сознания как превратного самоуничижительного самосознания и самочувствования человека, «который или еще не обрел себя, или уже снова себя потерял». Важнейшая материальная предпосылка — это появление впервые на исторической арене могущественного трудящегося класса, способного создать собственную неэксплуататорскую общественную систему, основание такой системы и ее развитие, доказательство ее жизнеспособности и жизнестойкости.

«Критика религии, — писал Маркс, — завершается учением, что человек — высшее существо для человека, завершается, следовательно, категорическим императивом, повелевающим ниспровергнуть все отношения, в которых человек является униженным, порабощенным, беспомощным, презренным существом» [1,414,422].

Пусть никого не смущает тут кантовский термин «категорический императив». В данном контексте он не несет в себе опасности ввергнуть нас в идеализм. Скорее напротив. Первой успешной и драматической реализацией категорического императива (безусловного веления) истории в указанном Марксом смысле явился Октябрь. Продолжение этой реализации, несмотря ни на что, составляет основное содержание начатой им современной эпохи.

Практика миллионы раз доказывала беспочвенность и бесплодность внеземного, устремленного в неопределенные дали гуманизма, гуманизма вообще. Правильно сказано: легко клясться в отвлеченном человеколюбии, в любви ко всему человечеству, но трудно полюбить этих живых людей, конкретного, существующего рядом, противоречивого, далеко не всегда приятного во всех отношениях и удачного соседа. В общеисторическом масштабе такой гуманизм поневоле вырождается в поверхностную, а то и лицемерную риторику, которой обычно злоупотребляют буржуазные политики. В тех случаях, когда в него вкладывается искреннее убеждение (очевидно, достойное всяческого уважения), он, тем не менее, неспособен осуществить свои принципы из-за не учитываемого своеобразия, противоречивости, а то и несовместимости классовых, социальных, национальных и других интересов. В тех же случаях, когда такой гуманизм используется для прикрытия явно нечеловеколюбивых действий, — а это имело и имеет место в гораздо больших размерах, чем можно подумать, — он и вовсе лишен собственного содержания. Лишь самый трудный, конкретный гуманизм реален. Но он возник далеко не сразу и сам является историческим продуктом.

Уже Достоевский, выступавший страстным проповедником подмеченной им всемирной отзывчивости русского народа, писал о том, что «тогда только человечество и будет жить полною жизнию, когда всякий народ разовьется на своих началах и принесет от себя в общую сумму жизни какую-нибудь особенно развитую сторону». Увидев сквозь «магический кристалл» творчества Пушкина, «что русский идеал — всецелость, всепримиримость, всечеловечность», то есть то, что мы теперь бы назвали гуманистическим интернационализмом, он тут же беспощадно высмеивал тех, кто думал, будто народная душа — это некий «вощичек, из которого можно слепить общечеловечка...». Писатель утверждал, «что нужна натура, потом наука, потом жизнь самостоятельная, почвенная, нестесненная, и вера в свои собственные, национальные силы». Теперь, когда от нас отдалились непосредственные причины споров, в которых высказывались эти идеи, теперь, когда само мудрое время отделяет зерно от мякины, с особой силой ощущается их диалектическая глубина. Но мы ведь располагаем еще и марксизмом...

Какой гуманизм может быть признан в качестве реального? Только тот, который указывает и создает действительные условия для превращения ущербного или же усредненного до сей поры человеческого индивида в личность. Есть, правда, широко распространенная и довольно влиятельная точка зрения, ставящая знак равенства между индивидом и личностью. Нельзя, мол, допускать дискриминацию, утверждали ее сторонники, ущемлять самолюбие отдельных лиц, лишая их личностного достоинства. В обществе все-де имеют основание именоваться личностями, иначе придется указать кому-то на его ограниченность. Какая, однако, благодушная и равнодушная позиция! Она прикрывает, замазывает, притворно игнорирует фактическую неодинаковость социальных потенций и их развития, хотя на словах и борется против нее. Она снимает вопрос о становлении и формировании личности, предполагая его автоматически решенным, хотя это решение на самом деле занимает, как минимум, десятилетия. Разумеется, если речь идет о становлении и формировании не отдельной личности, не какого-то ограниченного числа личностей, а личности в массе, о превращении в личность каждого, а не об «избранничестве» класса, касты или клана. Что это за общество, если оно не стимулирует индивидуально-творческое совершенствование всех своих членов, если оно не подвергает систематической критике их односторонности? Такое общество не только далеко от совершенства, но и не может быть признано вполне сознающим свои обязанности по отношению к составляющим его гражданам. Тогда зачем оно существует?

Что такое личность в марксистско-ленинском понимании? По этому вопросу велись долгие споры. Не задаваясь целью дать здесь какое-либо законченное определение (да и возможно ли оно?), позволим себе высказать суждение о важнейших личностных признаках, которые у разных людей, естественно, бывают развиты в разной степени.

Во-первых, крайне трудно, практически невозможно представить себе человека как личность, то есть как человеческого индивида, обладающего ясно выраженным социально-нравственным обликом, своим общественным «лицом», без потребности в выработке собственного цельного мировоззрения, уходящего корнями в толщу мировой культуры, без по-своему активного отношения к сколько-нибудь значительным явлениям действительности. Личность без мировоззрения невозможна. Личность с ограниченным самосознанием — жалкое зрелище. Если подобные люди и встречаются, то в этих случаях мы имеем дело с индивидами, влачащими социально и духовно зависимое существование, живущими, как говорится, «чужим умом», «растительно», а это свидетельствует о невысоком уровне собственно личностного развития. Вот почему любому человеку столь важно как можно раньше расшифровывать идущее от передовых предшественников «послание разума» (Леонардо да Винчи), прежде всего овладевать вершиной человеческой культуры — диалектико-материалистической философией, переплавлять все это в личные убеждения, в которых все большее место занимают как национально-патриотический, так и интернационально-глобалистический аспект.

Во-вторых, личностью в полном смысле слова является человек, который не вынуждается вступать в какие-либо общественные отношения отчуждения, эксплуатации и неравенства, человек, чьи способности, физические и духовные, не служат источником хищнической наживы, базой чьего бы то ни было паразитического благополучия, захребетничества. Именно в этом смысле Октябрем, что бы о нем ни писали его быстро расплодившиеся критики, осуществлен гигантский сдвиг, начато беспрецедентное обновление. Разрушен тысячелетиями господствовавший, якобы естественный стереотип жизни, основанный на делении общества на бесчисленность «простых», «маленьких» людей и узкий слой «избранных» счастливцев. Если при социализме с его правом на труд и обязанностью трудиться, с его системой обобществленной планово-хозрасчетной экономики и социалистического самоуправления народа в идеале личностью становится неуклонно каждый индивид из массы, то при капитализме с его системой частнособственнического предпринимательства без права на труд и формальной буржуазной демократией тенденция личностного становления каждого сталкивается с тенденцией к консервированию массы личностно ограниченных, стандартно удовлетворенных, «одномерных», подвергающихся манипулированию индивидов. В этом отношении ельцинский «переход к рынку» представляет собой откровенный регресс.

Наконец, еще один признак личности состоит в непременном обладании способностью и полем для творческого самоутверждения в той или иной сфере общественно полезной деятельности, ибо человек является личностью не только «в себе», субъективно, в собственных представлениях, но и объективно, вовне, в делах, «для других». Всем перечисленным, конечно, не исчерпываются характерные особенности личности, но и без этого рассуждать о личности по меньшей мере странно.

Личность и масса, масса и личность. Эти противоположности одного и того же единства, именуемого обществом, вступая в самые разнообразные коллизии, тысячелетиями делают историю. Во все предшествующие эпохи освобождение личности, как правило, осуществлялось за счет закабаления массы, и только Октябрь поставил и начал решать грандиозную задачу освобождения массы в качестве условия освобождения личности. Все перипетии, с которыми столкнулось советское общество в условиях лихорадящей «перестройки», были связаны как раз с тем, что указанная задача вышла на качественно новый этап своего решения.

Что тут нового? — могут нас спросить. Формулировки все знакомые, ведь о человеке в подобном контексте говорилось и пять, и десять, и тридцать лет назад.

Да, нельзя не признать, что вопрос о повышении творческой активности народных масс и личности ставился постоянно и решался с первых дней Советской власти. Однако акценты менялись по мере продвижения по пути социалистического строительства. По-разному, в частности, выглядело соотношение активности личности и массы в годы гражданской войны и нэпа, форсированного мирного созидания и Отечественной войны, послевоенного восстановления и освоения целины... В одних случаях следовало подчеркивать первенство общественных интересов перед личными, культивировать мораль и психологию индивидуального самопожертвования во имя народных интересов, в других, наоборот, выдвигать на первый план идею всестороннего развития личности. Не обошлось также без ошибок, попятных шагов, односторонностей и перекосов, писаниями о которых переполнена пресса. Но в целом во всем этом находил свое выражение единый естественноисторический процесс: в насыщенном растворе освобождающейся от эксплуатации массы происходило выкристаллизовывание личностей. Личностями не только ощущало себя, но и становилось все большее число людей. Процесс этот превращался в подлинно массовый. Нечестно было изображать его как сплошную идиллию. Эйфория пробуждения и возрождения личности сопровождалась личными трагедиями, здравицы и ритуальные славословия не могли заглушить проклятий. Все это сливалось в общий могучий и непрекращающийся — временами более громкий, иногда приглушенный — гул. «Гул этот, — писал Блок, — все равно всегда — о великом».

Опосредованным отражением описанного явилось, например, в философии превращение в моду на грани 50—60-х годов проблематики отчуждения. К сожалению, при бесспорных достижениях в ее исследовании и популяризации не удалось избежать и определенных упрощений в трактовке связанных с отчуждением явлений. Так, снятие отчуждения труда часто прямо отождествлялось с ликвидацией частной собственности на средства производства. Попытка доказать, что отчуждение труда окончательно уничтожается лишь с превращением труда в первую жизненную потребность свободной личности, а это требует куда более длительного времени, намного больших усилий, хотя она и не критиковалась в литературе, тем не менее не получила должной широкой поддержки.

Большой школой борьбы против духовно-нравственного отчуждения стала критика культа личности — этого своеобразного рецидива мифологического сознания. Активная его проповедь была делом людей, сознательно или неосознанно заинтересованных в своей полной безответственности или, по меньшей мере, неполной ответственности за состояние дел в обществе, в идейно-политическом иждивенчестве. Эта проповедь не могла, в конце концов, не прийти в столкновение с нормальным для социализма процессом личностного становления массы. Именно тогда, в середине 50-х годов ощутимо дал знать себя развившийся человеческий фактор социалистического строительства, но это было плохо понято общественной наукой и слабо учитывалось на практике. К тому же критика культа личности зачастую велась в том же методологическом ключе, что и его пропаганда. В результате культ сменился своего рода антикультом, который в свою очередь вступил в противоречие с конкретно-историческим сознанием и правдой жизни. Иной раз «белые пятна» истории стирали с таким неразумным усердием, что доводили их до состояния «черных дыр». Тем самым был подтвержден низкий уровень бытующего у нас исторического мышления и чувства истории, которое предстояло долго и упорно формировать.

Советское общество не один раз проходило сквозь горнило энергичной самокритики. Всякий раз оно счищало с себя слой за слоем и сбрасывало в общем-то схожие и вместе с тем отличающиеся напластования субъективизма и авторитарности, других однотипных с ними явлений, которые сродни феномену духовного самоотчуждения. Однако эти напластования образовывались опять: вслед за И. Сталиным Н. Хрущев и Л. Брежнев не противились инерции культообразования. Разве жизненно важный для внутреннего здоровья социализма и для его утверждения в мире процесс избавления от этих отголосков фетишизма, их профилактики сам по себе не заслуживал философского анализа? Разве он не обогатил бы наши представления о закономерностях возвышения социальной свободы?

Не нужно долго доказывать, что культы и культики представляют собой естественный плод «командно-административной системы». Она не в состоянии творить богоподобных руководителей, но фабрикует для них богоподобные одежды, которые могут примерять на себя гении и злодеи, яркие самородки и бесцветные посредственности, немногословные тугодумы и словоохотливые импровизаторы. Здравомыслящие люди, не подверженные гипнозу конъюнктурной пропаганды, десятилетиями с удивлением наблюдали то, как роль главного действующего лица, например, в событиях Отечественной войны, как по эстафете, передавалась от Верховного Главнокомандующего одному из многих членов военных советов, а от него — одному из политработников пониже... В этом охотно участвовали остроумные публицисты и мудрые писатели, темпераментные кинодеятели и седовласые историки. Фарс фиксировался невооруженным глазом, но никто не смеялся. Горбачев, и тот не постеснялся принять в 1985 году орден Отечественной войны I степени, хотя в 1941 году ему было только 10 лет. Люди серьезно заседали, горделиво красовались в президиумах, произносили солидные доклады. Они добровольно отдавали себя в жертву иронии истории. Стать посмешищем для других — положение, очень жалкое в нравственном отношении. Его всегда всячески избегал любой мало-мальски сознательный человек. А тут над собой публично и без гарантий для самолюбия шутили многие. «Герои и хор трагедии часто воздевают руки к небу, там они желают видеть олимпийских богов, но это коллективу не удается». Это — забавная цитата из рецензии в местной газете на постановку четверть века назад «Медеи» в Махачкале, которую приводил в «Правде» публицист В. Михальский. Почему же не удавалось «коллективу» выполнить свое желание? Потому ли, что он чего-то не умел, хотя и очень старался? Или потому, что богов просто не существовало и на старания не следовало тратить ни сил, ни времени? Ответы на эти вопросы имелись с самого начала, но было принято делать вид, что их не существует. Почему? Наверное, потому, что в обществе еще сохранились пережитки заинтересованности в духовном рабстве. Тайна этой заинтересованности, низводящей даже образованных, даровитых и смелых людей до интеллектуального лакейства и бытового угодничества, еще должна быть раскрыта общественной наукой и художественной литературой.

Вспомните пьесу Блока «Король на площади». «Вот он дремлет над нами. Красота его древних кудрей правит миром», — говорит об изваянии короля, возвышающемся над городом, один из персонажей. Отголоском выраженной здесь психологии является то, что мы нередко миримся с чванным поведением бюрократа, который особенно странен и нетерпим, когда это бюрократ от науки, фетишизируем титулы, степени и звания, слишком часто предпочитая их — в противовес подлинному демократизму — действительно творческим результатам, порой сжигая эти результаты на жертвеннике идолопоклонства. Прав был Ч. Айтматов, говоря в начале «перестройки» о все еще бытующих у нас пережитках культа личности, то ли слепой, то ли притворной веры в «древние кудри» и ясные лбы. Эта-то вера в конечном счете и погубила кадры КПСС. Нормой для них не стали императивы нашего времени, категорическое требование социализма: не индивид послушный, а человек ответственный. Новое качество личности. И историческое наказание не заставило себя долго ждать. 
К числу наиболее часто цитируемых положений Маркса относится его тезис о том, что «сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей действительности она есть совокупность всех общественных отношений» [3, 3]. Он и теперь сохраняет свою эвристическую ценность. Так, из него следует вывод об определенной неполноте отдельного индивида как носителя человеческой сущности. С известными ограничениями этот вывод относится и к различным классам общества, которые, занимая каждый «особое положение в общественном строе производства» [Ленин. 41, 24], представляют очевидно неодинаковые совокупности общественных отношений.

Попробуем решить несложную социологическую задачу, в которой фигурирует буржуазное общество, где основными классами являются пролетарии и капиталисты. Поставим вопрос: в равной ли мере эти классы являются носителями и выразителями человеческой сущности в ее марксовом понимании? Даже на интуитивном уровне размышления сам собой напрашивается ответ: нет, не в равной. Но этот ответ требует обоснования, и его не нужно далеко искать. Оно дано еще Марксом. Самовозрастание капитала — создание прибавочной стоимости, по его словам, есть «определяющая, господствующая и всепоглощающая цель капиталиста, абсолютный импульс (Trieb) и содержание его деятельности, фактически... лишь рационализированный импульс и цель собирателя сокровищ, совершенно убогое и абстрактное содержание, которое принуждает капиталиста, на одной стороне, выступать в рабских условиях капиталистического отношения совершенно так же, как рабочего, хотя и, с другой стороны, — на противоположном полюсе». Эта ограниченность, односторонность, «одномерность» является признаком того, что капиталист в силу уже своей бедной общественной функции накопителя вещественного богатства фатально обречен на обеспеченное рабство, на потерю себя как всесторонне развитой личности.

«Рабочий здесь, — подчеркивает Маркс, — с самого начала стоит выше, чем капиталист, постольку, поскольку последний уходит корнями в этот процесс отчуждении и находит в нем свое абсолютное удовлетворение, между тем как рабочий, в качестве его жертвы с самого начала восстает против него и воспринимает его как процесс порабощения» [49,47].

Превосходство, несомненно, оказывается не за консервативной, а за революционной стороной.

Рабочий социально и нравственно стоит выше, чем капиталист, и по другой, не менее фундаментальной причине. Сферой его деятельности является технологическое применение средств труда, его живой процесс, в то время как сферой деятельности капиталиста — извлечение из этого процесса и присвоение овеществленного, мертвого труда, прибыли. Обеим этим сферам присущи свои, во многом различающиеся комплексы общественных отношений. При этом первый комплекс играет по отношению к сущности человека базисную, творящую роль, второй — надстроечную, производную. Именно благодаря преемственно воспроизводимому первому комплексу сущность человека сохраняет свою качественную определенность на протяжении всей истории. Происходит это потому, что основа ее заключается не в преходящих экономических структурах, с которыми связывается судьба отдельных, прежде всего эксплуататорских классов, а в вечном естественном условии человеческой жизни — труде, который, по Марксу, «не зависим от какой бы то ни было формы этой жизни, а, напротив, одинаково общ всем ее общественным формам» [23, 195].

В сфере труда пульсируют непосредственно производственные, труженические отношения, выступающие как отношения пользования орудиями и переработки предмета труда, его организации. Они и являются человекообразующими в собственном смысле, вследствие чего класс, чья повседневность наполнена как раз этими отношениями, является наиболее насыщенным (насколько это возможно на данном, по-своему, конечно, ограниченном уровне исторического развития) концентратом человечности. Вот почему с деятельностью именно рабочего класса, людей труда на исторической арене марксизм убедительно связывает реальный гуманизм.

Воспроизводя идущую в этом русле ленинскую мысль о том, что «с точки зрения основных идей марксизма, интересы общественного развития выше интересов пролетариата, — интересы всего рабочего движения в его целом выше интересов отдельного слоя рабочих или отдельных моментов движения» [4,220], М. Горбачев перекручивал ее в свете того, «какие нагрузки испытывает человеческая цивилизация», и предлагал формулу о «приоритете общечеловеческих ценностей». Этот «фокус-покус» долго сходил ему с рук, пока не стало ясно, что «нагрузка», о которой он говорил, — это трудности капиталистической экономики, переваливаемые на нашу страну, а «общечеловечность» — это добровольное подчинение империалистическим интересам. Особенно наглядно сказанное подтверждается логикой развития классовых отношений в наши дни.

Хорошо понимая, что после Октября и возникновения социалистической общественной системы жизненное пространство капитализма неуклонно суживается, его идеологи и политики бросили вызов не только противостоящему классу и противоположной системе, но и самим законам общественного развития. Средство своего самосохранения буржуазия увидела прежде всего в гонке вооружений, в милитаризме, которые, по ее замыслу, должны были привести к «сдерживанию» социализма, парализовать социально- и национально-освободительные процессы. Надо ясно отдавать себе отчет, что теперь в отличие от других эпох государства располагают термоядерным оружием, обладающим способностью всеобщего уничтожения и армий, и мирного населения, и всего живого на Земле. Еще Кант в своем знаменитом философском очерке «Вечный мир» (1795) пришел к выводу, «что истребительная война, в которой могут погибнуть сразу обе стороны, а вместе с ними и все право, могла бы дать место вечному миру лишь на великом кладбище человечества. ...Подобная война, тем самым пользование средствами, приводящими к ней, — убежденно заявлял философ, — должна быть безусловно воспрещена. А что названные средства неизбежно приводят к ней, — добавлял он, — явствует из того, что эти адские приемы, гнусные сами по себе, войдя в употребление, не долго удерживаются в пределах войны — это можно, пожалуй, утверждать о шпионстве, где пользуются лишь бесчестностью других (она не может быть искоренена вполне) — но переходят и в мирное состояние, совершенно уничтожая, таким образом, его цели». Уничтожение целей мирного состояния человечества — вот к чему в наши дни, спустя два века после того, как писались цитированные выше строки, привел империалистический милитаризм.

Если свое самосохранение рабочий класс, трудящиеся, социалистический общественный строй, передовая демократия до сих пор видели в мирном созидательном труде и прогрессе сотрудничающих между собой народов, то собственное самосохранение реакционная буржуазия поставила выше сохранения всего человечества. Она восхотела удержаться на мировой арене любой ценой, фактически ставя ему ультиматум: либо мое процветание и неприкосновенность, либо не бывать вообще никакой истории. Такая ситуация сложилась в мире впервые, и наше поколение должно было — было обязано найти гуманный, не апокалипсический выход из нее. А. Яковлев и М. Горбачев, опираясь на М. Тэтчер и Р. Рейгана, вроде бы выход «нашли». Они, никого не спросясь, сдали народы и страны, демонтировали результаты рабочего, коммунистического и национально-освободительного движения без борьбы, без угрозы поражения на милость сперва не поверившего в такой успех Его Величества Международного Финансового Капитала. Однако разрешения коллизии не вышло. Мир вернулся к состоянию, напоминающему 1916-1917 годы, но совсем на ином витке развития производительных сил и культуры. Только умственные пигмеи могли рассчитывать, что человеческое сообщество не воспроизведет в расширенном масштабе все те противоречия, которые действовали тогда и которые никуда не ушли, а лишь видоизменились. Подобно глуповскому градоначальнику Угрюм-Бурчееву, они разрушили социализм, Советский Союз, мировое социалистическое содружество, чтобы их обломками перегородить реку истории. Тем самым они распространили общий кризис капитализма на всю планету, сделав главной его жертвой собственную страну. Выступив на словах против «коммунистической утопии», они оказались в плену утопии рыночной, утопии безреволюционного развития, которую ожидает жестокий провал. Река истории угрожает разливом и утоплением как всех охотников ее запрудить, так и многих ни в чем не повинных.

С отдаленнейших времен и до наших дней лучшие достижения научно-технической мысли, наиболее перспективные изобретения и конструкторские идеи впервые большей частью применялись в военном деле. Авангардом научно-технического прогресса оказывался прогресс «человекоубойной промышленности» [М., Э. 31, 197].

«История армии, — писал Маркс Энгельсу 25 сентября 1857 года, — всего нагляднее подтверждает правильность нашего воззрения на связь производительных сил и общественных отношений. Вообще, армия играет важную роль в экономическом развитии. Например, заработная плата развивается прежде всего в армии у древних. Точно так же peculium castrense (лагерное имущество, обозначение личного имущества солдат в лагере у древних римлян (лат.). — Ред.) у римлян является первой правовой реформой, в которой владение движимой собственностью признается за лицами, не находящимися на положении отцов семейств. Так же и цеховой строй получает свое начало в корпорации fabri (рабочих команд при войске, военных ремесленников у древних римлян (лат.). — Ред.). Здесь же впервые применяются машины в крупном масштабе» [29, 154].

Такой «порядок» действовал незыблемо до тех пор, пока 25 октября 1917 года не появилось на Земле государство, которое решительно порвало с милитаристскими традициями эксплуататорских классов и объявило войну насилию над народами, всякой захватнической политике. Однако совершить быстрый поворот в международных отношениях в пользу антивоенных сил оно не смогло. Вплоть до окончания второй мировой войны милитаристская логика научно-технического прогресса, отдававшего мирным отраслям производства лишь свои побочные результаты, хотя она и приносила многочисленные страдания человечеству, не грозила ему всеуничтожением. Война, будь то локальная или мировая, все еще могла рассматриваться как обычное средство политики. Положение кардинально изменилось с момента первого применения американским империализмом атомного оружия против мирных жителей японских городов Хиросима и Нагасаки. Имя президента-каннибала Гарри Трумена, отдавшего приказ о бомбардировке, само собой вписалось в историю рядом с именем фашистского маньяка Адольфа Гитлера. С этого момента категорическим императивом для человечества стало устранение зависимости научно-технического прогресса от прогресса в средствах убийства людей, сосредоточение их интересов исключительно на мирном производстве средств благосостояния.

Но и после этого должно было пройти какое-то время... Сама возможность такой постановки вопроса была бы немыслима, если бы на глобальный миропорядок не начали действовать три важных фактора современной эпохи:

во-первых, эффективное противостояние империализму социалистической общественной системы, спасшей народы от угрозы фашистского закабаления и выступавшей естественным союзником всех борцов за социальное и национальное освобождение;

во-вторых, достижение мировой социалистической системой военно-стратегического паритета с мировым капитализмом;

в-третьих, накопление на планете такой массы термоядерного оружия, которая в случае возникновения мирового конфликта уничтожает всякую разницу между победителем и побежденным.

Во всяком большом деле идеи прогресса прокладывают себе путь, только если на них нанизываются массовые интересы. Поэтому массовая заинтересованность в победе над милитаризмом может одержать верх лишь в том случае, если она станет превалировать над интересами не только военно-промышленного комплекса, но и той части трудящихся, чьи занятость, а значит и личное благополучие привязаны к гонке вооружений. Великий поворот к миру должен явиться и великим разрывом. Разрывом с многовековой логикой научно-технического прогресса, со стремлением обеспечивать себе достаток, не вникая в гуманность или антигуманность своей деятельности. На это должны быть направлены интеллект и совесть всех участников массового антивоенного, антимилитаристского движения, которое только тогда может рассчитывать на успех, когда создаст убедительную для сотен миллионов философию мира. «Человек кануна XXI века знает и может колоссально много, — говорил на форуме «За безъядерный мир, за выживание человечества» (февраль 1987) М. Горбачев. — Именно поэтому он обязан осознать необходимость демилитаризации мира. Мы верим, что такой мир возможен, и будем делать все, чтобы обеспечить конечный успех этого, пожалуй, самого крупного социального начинания современности». Что задела последовали за этими броскими словами? Практика показала, что горбачевская «философия мира» свелась к одностороннему разоружению Страны Советов и ее союзников, к терпимости в отношении дальнейшей милитаризации США и НАТО, а значит и резкому изменению баланса сил в пользу ультраимпериалистического «нового мирового порядка». «Самое крупное социальное начинание современности» фактически разорило лагерь мира, ликвидировало противовес консерватизму и реакции в глобальном масштабе, открыло новый этап хищнического передела территории и ресурсов Земли. Великого разрыва не получилось, да он и не предполагался «судьбоносной» политикой, которой несколько лет народу мусорили мозги.

Ранее уже говорилось о массовом личностном становлении при социализме как примечательной черте послеоктябрьской эпохи. Выступая результатом утверждения социального равенства, оно требует всеобщего распространения убежденности в безусловной неприкосновенности человеческой жизни. Это еще один категорический императив современности.

Вопрос о распоряжении жизнью человека есть прежде всего философский вопрос. Он слабо освещен в литературе и вызывает немало споров. Его марксистское решение давно назрело практически, но еще не определилось теоретически.
Кто обладает суверенным правом на жизнь человека? В разные времена на этот вопрос давались разные ответы. Община, род, племя, клан, частный владелец, коллектив, государство, бог.

Ритуальные человеческие жертвоприношения и узаконенное людоедство (по отношению к иноплеменникам или же к соплеменникам с определенного возраста), бои гладиаторов и убийство собственных рабов, право кровной мести и геноцид по идеологическим мотивам — таковы крайние выражения несуверенности индивида, невозможности для него располагать даже собственным существованием. Один из ярчайших современных примеров подобного рода — преднамеренное убийство тысячи американцев в общине Джонстаун (Гайана, 1978) собственным правительством. Людей расстреливали, насильственно спаивали отравой, прямо через одежду делали им уколы яда только потому, что они предпочли тогдашнюю советскую систему американской, намеревались переселиться в нашу страну. Это совершило государство, на гербе которого красуется девиз «Е pluribus unum» (Из многих единое (лат.). — Ред.), выставляющее себя образцом демократии и личных свобод. Свобода умереть — един¬ственное, что оно «даровало» тем, кто пошел на разрыв с «американским образом жизни». Но жизнь не втискивается в прокрустово ложе одного этого «образа» и упрямо настаивает на своем многообразии.
Все более пробивает себе дорогу та единственно согласующаяся с последовательным гуманизмом истина, что право на жизнь данного человека имеет только он сам. Эта истина не расходится с принципами социалистического коллективизма. Более того, она находится с ними в гармонии.

Могут сказать, что социалистическое государство, как и всякое другое, участвовало в войнах, а это было необходимым образом связано с мобилизацией граждан в вооруженные силы, с опасностью для их жизни. Но марксизм-ленинизм всегда различал войны справедливые и несправедливые. Сознательное участие в справедливой войне ради свободы и жизнеутверждения своего народа — одна из высших форм самоутверждения личности. Она ничего общего не имеет с тоталитарно-деспотическим распоряжением жизнью своего подданного со стороны рабовладельческого, феодального или капиталистического государства, с отношением к солдату как «пушечному мясу», со зловещими причудами «казарменного коммунизма» или рыночной «демократии». Она носит активный характер и сопряжена с бескорыстной самоотверженностью, инициативой, находчивостью, отвагой, доблестью, героизмом в отличие от пассивного подчинения, необеспеченности существования угнетенных и эксплуатируемых. Отдать жизнь за Родину добровольно, как это делали многие герои Отечественной войны, или быть погубленным агентами ЦРУ, как это случилось с обитателями Джонстауна, — социально и нравственно противоположные вещи. В обоих случаях имела место заслуживающая сожаления гибель людей. Но в первом случае человек с высоким достоинством шел на самопожертвование, все же, несмотря на неизбежность рокового исхода, распоряжался своей жизнью лично, во втором — он оказался лишь жалким объектом зверского произвола со стороны других. Очевидно, цивилизация, добиваясь отношения к жизни человека как высшей неприкосновенной ценности и исключая войны из сферы международных отношений, должна в первую очередь исключать повторение чего-либо подобного. Недопустимость истребления людей в войнах должна быть признана наряду с недопустимостью посягательства на жизнь вообще. Если этого нет, если, более того, культивируются разбойные «наказания» мирных граждан, как это делали США в Ираке при позорной поддержке ООН, ни о какой цивилизации не может быть и речи. Налицо обращение вспять, к варварству и дикости, едва прикрытым современным цивильным костюмом.

А как быть с принципом неприкосновенности человеческой жизни, если во многих странах до сих пор существует смертная казнь? Во-первых, было бы исторически неверно считать смертную казнь постоянным вечным спутником общества. Есть государства, где ее не существует. Некоторые государства, в том числе и наше, то вводили, то отменяли ее в зависимости от конкретных обстоятельств. Во-вторых, если говорить о социалистических государствах, то здесь она применялась лишь в тех случаях, когда приговариваемый сам грубо нарушил ранее законы человечности, в том числе вышеназванный принцип и тем самым исключил применение его к себе. Речь идет об убийцах, о лицах, совершивших особо тяжкие антигосударственные деяния, которые привели или могут привести к гибели людей. Очевидно, наличие смертной казни при социализме зависело от наличия определенных категорий преступности, которые должны изживаться по мере развития социалистических общественных отношений и повышения уровня нравственности граждан. Это вынужденное крайнее средство самозащиты общества от преступного произвола индивидов, исторически преходящая категория, которой суждено быть сданной в архив, причем чем быстрее, тем лучше.

Известно, что Древняя, еще языческая, Русь не знала смертной казни как юридического института. По свидетельству дореволюционного юриста-историка В. Владимирского-Буданова, «смертная казнь противоречила национальным мировоззрениям русских». Не фигурирует она и в «Русской правде» Ярослава Мудрого. Многие историки считают, что смертная казнь как наказание пришла к нам из Византии и с Востока. Очевидно, это сентиментальное напоминание об историческом прецеденте еще не есть достаточное основание для принятия какого-либо решения, тем более, что, согласно социологическим замерам, большинство граждан, обеспокоенное состоянием преступности в стране, высказывается за сохранение смертной казни и даже за расширение ее применения. Может быть, прав В. Кудрявцев, считающий необходимым учесть общественное мнение и высказывающийся за «компромиссное решение: идти к отказу от смертной казни постепенно. На первом этапе сохранить ее за одно-два наиболее опасных преступления, прежде всего за умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах, исключить ее применение за экономические преступления и в отношении женщин. И уже на следующем этапе отменить ее полностью».

Вопрос о неприкосновенности человеческой жизни неотделим от вопроса о ее смысле. Но жизнь не имеет смысла вне самой себя, хотя тут возможна весьма разнообразная гамма мнений. Жизнь любой ценой; жизнь сытая, замкнутая в тесном домашнем кругу; жизнь, понимаемая как удовлетворение жажды удовольствий, чередование приятных ощущений; жизнь как творчество; жизнь как беззаветное подвижническое деяние; жизнь, открытая людям и не ценимая без служения им, — эти и многие другие формулы могут рассматриваться в качестве вариантов. Марксизм-ленинизм подходит к этому вопросу без каких-либо предвзятых догм. Его решение: жизнь, достойная человека, — суммирует в себе весь неохватный опыт человечества за его многотысячелетнюю историю. Жизнь, достойная человека, — цель реального гуманизма, по Марксу, тождественного с подлинным коммунизмом. Она предполагает становление в качестве свободной личности каждого биологически нормального индивида. Именно на этот уровень поднимается теперь содержание коммунистического движения. В свете этих ясных соображений заявление Д. Яковлева вроде: «...Если бы чистый коммунизм был построен, то жизнь в нашей стране просто иссякла. Чистый коммунизм — это чистая смерть», — выглядит как пошлый выпад пасквилянта.

Может ли современный гуманизм быть рассчитан только на человека, направлен только на человека, заботиться только о нем? Это не праздный вопрос схоластического ума. Он вытекает из современных тенденций развития общественного производства, особенно индустрии, влияния химизации и энергокомплексов на окружающую среду, на наш быт.

Человек не только должен предотвратить собственное исчезновение. Он заинтересован и в том, чтобы не остаться единственным живым существом на Земле. Многие годы наше сельскохозяйственное производство воспроизводило одно и то же противоречие: добиваясь повышения урожайности, все шире применяло искусственные удобрения и ядохимикаты (хотя возможность обходиться без них давно доказана Т. Мальцевым) и одновременно не проявляло должной заботы о сохранности урожая, о сокращении потерь готовой продукции. Побочным результатом всего этого было обеднение дикой, «даровой» флоры и фауны, исчезновение многих видов насекомых и птиц, обитателей водоемов и млекопитающих, растений. Никто не подытожил экономические, моральные и эстетические последствия этой перемены.

Нынешние дети входят в существенно иную природу, чем их отцы и деды. Можно, конечно, умиляться, увидев в окрестностях миллионного города лося, вепря, лисицу, зайца. Но горестно думать о тех животных, которые раньше в изобилии водились в этих местах. Отравленный Рейн — это отравленная часть не только немецкой природы, но и немецкой истории, укор совести нынешних поколений. Гордясь собой как высшим достижением живого, мы почти не ощущаем долга перед всем живым, не чувствуем за него ответственности. А ответственности этой, кроме человека разумного, ощутить в мире некому. Озабоченность начинается только тогда, когда люди увидят прямую для себя угрозу. Однако нынешнее мышление должно быть не прагматически-близоруким, что мог еще позволить себе капитализм XIX века, а гуманистически-дальновидным. Исходя из традиций марксистско-ленинского социального предвидения, оно призвано заботиться не только о создании новых, подлинно товарищеских отношений в обществе, но и о системе щадящих взаимоотношений общества со всей биосферой, являющейся его праматерью, естественной основой и источником существования. Социальная гармония мыслима лишь в гармонии с природой. Гуманизм, стоящий на страже человеческой жизни, не может не переходить в заботу о жизни в целом. Гуманизм будет только тогда силен и прочен, когда он (применим здесь новообразование от латинского слова «vivo» — жить) сольется с полнокровным вивизмом.

Человечество борется за то, чтобы жить, чтобы двигаться вперед по законам общественного развития, не рискуя быть уничтоженным. Постановка этого вопроса во всепланетном масштабе стала возможной потому, что мы теперь действуем хотя и в противоречивом, но взаимозависимом, во многом целостном мире. Этот мир складывается через борьбу противоположностей, трудно, в известной мере как бы на ощупь, многообразно подтверждая высказывание Маркса:

«Всемирная история существовала не всегда; история как всемирная история — результат» [12, 736].

Результат стремительного развития транспортных и информационных коммуникаций, сблизивших все страны и континенты; результат налаживания широких мирохозяйственных связей и культурного обмена; результат организации человечества не только в отдельные государства, но и в такие интернациональные сообщества, как мировые системы.

История на наших глазах перестает быть историей обособленных государств и народов. В ней все большую роль играют быстро развивающиеся интегрирующие начала. Но стоит ли во имя этого свертывать напряженное соревнование двух мировых систем, в котором вследствие глубоко эшелонированного предательства сильно потесненным оказался социализм? Подтвердит ли оно миф буржуазных идеологов о «незыблемости» и «вечности» капитализма с его культом индивидуализма или же нашим будущим явится «обобществившееся человечество» [3,4], как предсказал марксизм, — таков центральный вопрос эпохи, начатой Октябрьской революцией. Человечество находится на ответственном рубеже решения этого вопроса, которое зависит от того, сумеют ли народы выжить. Выживание есть категорический императив современной истории, условие бессмертия дела Октября.

3. О догматизме всерьез

Помимо беззаботности в деле расходования нашего исторического времени, приходилось наблюдать беззаботность по отношению к теории, решительно осаждавшуюся Лениным, пагубную для коммунистического движения. Этот, второй, вид беззаботности проявлялся в двух основных формах: в пренебрежении теорией как таковой, в замене ее компиляторной трухой, с одной стороны, в демонстрации к ней преувеличенно-ритуального уважения, в употреблении ее, так сказать, только по праздникам — с другой. Очевидно, и то, и другое оказывало на социалистическое строительство почти одинаковое воздействие, и нетрудно догадаться, каковы могли быть последствия.

Уже знакомый нам щедринский персонаж призывал «с вершин отвлеченности» спуститься «к низменностям практичности» и утверждал, «что всякая теоричность прежде всего должна быть проверена практичностью...» А его поклонник, «уважаемый» местный деятель Сила Терентьевич Барсученко, выражался проще и точнее: «Золотое вы слово сказали, князь, насчет этой теоричности! Конечно, в том и сомневаться нельзя, что все мы не прочь, и все мы чувствуем, что любовь к матушке-России есть первый долг и священная обязанность. Князь очень верно это выразил, и хотя я не имею блестящего образования, но понимать могу. Только уж насчет этой теоричности скажу, что лучше бы совсем ее не было! Я долго на свете живу; сначала в полку служил, а с тех пор, вот уж тридцать лет, управляю имениями моими и жены моей, и всегда имел перед глазами одну практичность, а теоричности нигде не видал. Да и не было ее совсем в наши времена. Следственно, если слово ваше, князь, об теоричности можно назвать золотым, то другие слова ваши о постепенности и неторопливости нельзя назвать иначе, как бриллиантовыми!». Вот такая незамысловатая философия. Не напоминает ли она нам сравнительно недавние 70-е годы, когда все утешение наше состояло в выслушивании произносимых с высоких трибун «бриллиантовых» слов о развитом социализме, в то время как в стране уже шли никем не осмысливаемые далекие от социализма и ему враждебные процессы? А чего стоили появившиеся в разгар «перестройки» призывы в поисках выхода из создавшихся хозяйственных трудностей потерять «свою идеологическую девственность»? Многим ли они отличались от заявления Силы Терентьевича «...Лучше бы совсем ее не было!», хотя и исходили от людей, вроде бы в отличие от «уважаемого» получивших «блестящее образование»?..

...Вспоминаю весну 1959 года. Молодой ассистент провинциального пединститута, выступаю перед партактивом с лекцией по материалам XXI съезда КПСС. По ходу изложения слушатели спрашивают, будет ли отмирание государства связано с отмиранием и партии. Высказываюсь в том смысле, что Коммунистическая партия как авангардная сила советского общества не исчерпает своих функций и задач и в том случае, когда отпадет необходимость в его государственной организации. Теперь это выглядит наивно, но тогда названные проблемы обсуждались подробно и вызывали живой интерес. В зале меня внимательно слушает штатный лектор горкома. После окончания лекции он задает бьющий наповал вопрос: «Где было официально напечатано то, что Вы сказали о дальнейшей судьбе КПСС?»

В те годы в науке, преподавании, пропаганде в большом ходу было слово «отсебя¬тина». Им клеймили всякого высказавшего свои, не вычитанные в «нормативных» изданиях мысли, и идеологические работники воспитывались в духе опасения перед собственной интеллектуальной самостоятельностью.

...Лето 1974 года. Завершено редактирование моей книги, и рукопись должна идти в набор. Вдруг вызов в издательство. Взбудораженные, растерянные лица в кабинете главного редактора сличают формулировки в работе с каким-то помятым и захватанным машинописным текстом. Выясняю, что случилось. Оказывается, у меня не все точь-в-точь совпадает с докладом вице-президента Академии наук СССР П. Федосеева. Пробую выяснить, почему, собственно, этот доклад считается эталоном и кто его в качестве такового внедрил. Ответа, естественно, не получаю. Расстаемся только после того, как удается убедить собеседников в том, что между автором книги и автором священного для них манускрипта нет принципиальных расхождений. 

Два этих факта разделяет солидный временной промежуток в полтора десятка лет. Однако сущность их одна: вынужденная умственная несуверенность тех, кто выступает устно и печатно, зависимость от чужого мнения, причем мнения отнюдь не всегда общепризнанного, но претендующего на диктат. То, что я с определенным допуском назвал бы бытовым догматизмом, имея в виду его широкую распространенность и вездесущее проникновение в эмпирическую ткань нашего повседневного бытия. Тут я согласен с Б. Южиным в том, что догмы существуют не только «первичные», но и «вторичные», а может быть, и «третичные», и даже считаю, что именно непервичные догмы преобладают.

О догматизме до августа-91 много говорили и писали. Не хочу обидеть тех, кто пытался искренне бороться против этого серьезнейшего зла, но, на мой взгляд, на данную тему больше велись общие, иногда довольно остроумные разговоры и вместе с тем отсутствовал серьезный анализ. Это даже привело к тому, что возникла возможность превращения антидогматических заявлений в своего рода догматический канон, в правило примерного поведения, в «знак качества». А это уже опасно.

Догматиков, по-видимому, было бы намного меньше, если бы догматизм не доставлял известной выгоды и, более того, почета. Существовала своего рода заинтересованность в нем, не разобравшись в которой невозможно сколько-нибудь действенно ему противостоять.

В чем заключалась эта заинтересованность?

Прежде всего догматик — а это человек, неукоснительно придерживающийся определенной, обычно довольно ограниченной суммы истинных или ложных положений и настаивающий на их универсальной применимости, не считаясь с тем, что происходит в действительности, — всегда претендовал на нерушимую идейную цельность, на репутацию ортодокса. Он слыхал, что большевистская ортодоксальность издавна считалась в партии и в стране признаком высокой идейности и моральной чистоты и выдавал за нее свой доморощенный суррогат. Смутно догматик мог догадываться, что его закостенелые взгляды и ортодоксальность далеко не одно и то же, но старательно скрывал эту разницу. Он уже вошел в роль, вкусил сладость положения монополиста партийной истины и старался всячески эту роль укрепить.

Догматики бывают двух видов — наивные, верящие в каждое последнее влиятельное веяние и, не задумываясь, заменяющие в своих деревянных воззрениях подгнившую деталь на свежевыструганную, и догматики «себе на уме». Эти последние неплохо видят свои недостатки, внутренне осознают реальную связь вещей, но, хитря, всегда занимают позицию несколько «левее» или «правее» нормальной. Она обеспечивает им некоторый резерв правоты на тот случай, если будет происходить что-нибудь «не то». В худшем случае их могут слегка пожурить, в лучшем — они сумеют продемонстрировать свою мощь и неподкупность во всей красе. Догматик себе на уме, как правило, лицемер и циник, редко проявляющий свои подливные помыслы и использующий догматизм как наиболее доступную и удобную форму приспособленчества.

Лишь по недоразумению или же в шутку можно назвать догматика ортодоксом. Свидетельство тому — повальное превращение в последнее время догматиков в пошлых антикоммунистов. Понятие «ортодокс» мы применяем очень часто нестрого и неосторожно, хотя оно заслуживает уважительного отношения. По своей сущности ортодоксальный марксизм-ленинизм не имеет ничего общего с догматизмом.

Определенность и последовательность диалектико-материалистического, научно-коммунистического мировоззрения предполагает его критичность и революционность, непримиримость к каким бы то ни было застойным явлениям и творческую неуспокоенность. Догматическая определенность и последовательность носит принципиально иной, диаметрально противоположный характер. Если догматик — метафизик в теории, то он консерватор в жизни. Если догматик — эклектик в теории (а эклектика есть лишь разновидность метафизики, скрывающая свое метафизическое нутро под пестрым тряпьем разнообразных, органически не сочетаемых заимствований), то он конформист. Ортодокс же всегда революционер, и не надо бояться прослыть ортодоксом. «Всякому понимающему человеку, а тем более большевику ясно, — отмечал Н. Бухарин, имея в виду свою книгу «Теория исторического материализма», — что общая тенденция моих «нововведений» идет по линии развития ортодоксального, революционного и материалистического понимания Маркса». Думаю, что это заявление мы должны воспринимать без иронии. Та «раздвоенность» сознания обществоведов, которая наблюдалась в первые годы «перестройки», вызывалась и тем, что лучшие из них опасались, проявив свою марксистско-ленинскую ортодоксальность, показаться догматиками. Между тем то, что выдавалось раньше за ортодоксию, было не чем иным, как кафедрально-доцентской прагматической версией марксизма. Эта-то версия, а не живой (а значит и ортодоксальный) марксизм как таковой переживает сейчас кризис. Именно обращение к марксизму во всем его объеме и богатстве, с учетом достижений различных течений в нем и опыта их борьбы, с опорой на ленинизм как результирующее высшее достижение этого учения, уже имеющее свою сложную и поучительную историю, является насущным требованием современности, служит ключом к решению назревших и обострившихся проблем сегодняшнего и завтрашнего дня. Отшатнувшись в массе своей от марксизма под влиянием «смуты», обществоведы постепенно к нему возвращаются. Правы те, кто считает, что они возвращаются уже другими людьми, но это говорит лишь о том, что для адекватного постижения научной теории им требовалось пройти искушение и чистилище.

Существеннейшее отличие ортодоксии от догматизма состоит в том, что первая не признает веры без истинного знания, второй может быть основан на некритической вере, то есть психологическом внушении и самовнушении. В этом смысле поучительно высказывание Ленина, завершающее его спор с П. Струве по вопросу о рынках при капиталистическом производстве.

«Говоря о литературе марксизма, — писал Владимир Ильич, — Струве делает следующее общее замечание: «Ортодоксальные перепевы еще продолжают доминировать, но они не. могут заглушить новой критической струи, потому что истинная сила в научных вопросах всегда на стороне критики, а не веры». Как видно из предыдущего изложения, нам пришлось убедиться в том, что «новая критическая струя» не гарантирует от повторения старых ошибок. Нет, уж лучше останемся-ка «под знаком ортодоксии»! Не будем верить тому, что ортодоксия позволяет брать что бы то ни было на веру, что ортодоксия исключает критическое претворение и дальнейшее развитие, что она позволяет заслонять исторические вопросы абстрактными схемами. Если есть ортодоксальные ученики, повинные в этих действительно тяжких грехах, то вина падает всецело на таких учеников, а отнюдь не на ортодоксию, которая отличается диаметрально противоположными качествами» [4, 86—87].

В это следовало бы как следует вникнуть всем тем, кто, перечисляя грехи плохих учеников, хотел бы покончить — неизвестно, во имя чего — счеты с марксизмом.

Однако вернемся к вопросу, почему еще выгодно быть догматиком.

По той простой, всем понятной причине, что догматик, усвоив какие-то непреложные (или кажущиеся непреложными в данный момент) каноны, может не очень-то утруждать себя работой над собой. Тому же, кто стремится быть на уровне творческого марксизма-ленинизма, нужно всю жизнь учиться, нужно обречь себя на постоянный труд пополнения и совершенствования знаний, на глубокое ответственное размышление как непрерывное состояние духа, а временами на тяжкое раздумье. Отнюдь не склоняясь к такой перспективе, догматик сознательно или неосознанно делает для себя облегченный выбор. Он берет в качестве отправных ряд максим, усвоенных из наставлений родителей или из чтения, из разговоров в ближайшем окружении или из житейского опыта. Так или иначе он исходит из принципа «экономии мышления», выдает свои ограниченные представления за всеохватную картину мира. Поэтому и приходится сталкиваться с таким удивительным и неприятным явлением, как дилетантизм профессионалов, в том числе работников академических учреждений и высшей школы. Дилетантизм, как ни странно, в той профессиональной области, где они слывут «копенгагенами». Каким бы энергичным и деятельным ни казался нам догматик, в подоснове его поведения всегда лежат интеллектуальная леность и нравственная черствость. Он не склонен растрачиваться на постижение многообразия окружающей действительности и распинать себя на бесчисленных страстях человеческого рода. Сердцевиной догматической психологии является душевное эгоистическое безразличие обывателя, и это лишний раз доказывает, что догматик далеко не ортодокс.

Ортодоксальность марксистско-ленинских воззрений непременно связана с приверженностью истине. А истина никогда не бывает абстрактной. Она всегда конкретна, а значит, подвижна, воспроизводя все изменения, происходящие согласно законам диалектики с предметом, которого она касается.

«Совпадение мысли с объектом, — пишет Ленин, комментируя Гегеля, — есть процесс: мысль (= человек) не должна представлять себе истину в виде мертвого покоя, в виде простой картины (образа), бледного (тусклого), без стремления, без движения, точно гения, точно число, точно абстрактную мысль» [29, 176—177].

Именно противоположность отношения к истине как к бесконечному процессу приближения познания к действительности, все большего совпадения мысли с объектом, с одной стороны, и отношения к ней как чему-то покоящемуся, лишенному внутреннего напряжения, импульса самодвижения — с другой, и есть противоположность марксистско-ленинской ортодоксальности и догматизма.

Подлинному диалектику намного труднее, чем догматику, представить себя «гением» и считаться им. Творческое беспокойство, на которое он обречен, не позволяет удовлетвориться каким угодно успешным результатом. Оно постоянно толкает человека вперед, по пути самоусовершенствования и все более богатого содержанием деятельного самоутверждения. Напротив, догматик как истый метафизик очень любит многократно самоутверждаться на давно достигнутом. Самодовольство и бахвальство, которые ему присущи, часто связаны даже не с реальным успехом, а с внешней, формальной атрибутикой его, которая порой сохраняется и после того, как успеха уже нет.

Идея имеет в себе и сильнейшее противоречие, развивает Ленин мысль Гегеля. Покой для мышления человека состоит в твердости и уверенности, с которой он вечно создает это противоречие мысли с объектом и вечно преодолевает его |29,177]. Догматик и ортодокс понимают этот покой совершенно по-разному. Для первого покой неподвижен и однозначен, это скорее интеллектуальное забытье, сон разума, нежели деятельное состояние его; второй, «мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой». Первый не дает себе труда прослеживать самопорождение противоречия и более ценит стагнируюшие абсолюты; второй находит душевное равновесие только в бесконечной пульсации жизни. Первый процветает в эволюционные, «спокойные» периоды истории и выглядит героем до серьезного соприкосновения его взглядов с практикой; второй постоянно «угрызается» самокритикой, предпочитает роль неутомимого труженика и критикуется догматиками со всех сторон. Первый тяготеет к эли¬тарным кланам; второй сродни демократическим низам. Истинный ортодокс заинтересован в утверждении и распространении истины, но не стремится быть ее законодателем, потому что знает, сколь сложен, многоступенчат и противоречив путь к ней. Ложный ортодокс, догматик, напротив, обожает ситуации, когда в силу каких-то временных и преходящих обстоятельств истина исходит якобы только от него. Один сознает, сколь тяжка ответственность добытчика, носителя и распространителя истины; другой, наоборот, испытывает удовольствие от участия в бойкой распродаже дешевых подделок под нее.

В «перестроечных» публикациях догматизм часто связывался с авторитарными методами руководства и бюрократизмом. И связь эта, действительно, видима многим, если угодно, естественна. Консерватизм управленческих структур, сопряженный с командно-администраторским, интуитивно-волевым стилем их работы, доведенная до абсурда забота о постоянстве их состава, влекущая за собой неизбежное старение, даже дряхление руководящих кадров («геронто- или археократия») со всеми вытекающими отсюда квалификационными и психологическими последствиями, — все это и питается догматизмом, и питает догматизм. Пополнение этих структур свежими силами весьма осложнено всякого рода условиями и условностями. Во всяком случае, доступны такие структуры, как правило, только той части молодежи, которая своим консерватизмом и конформизмом, к тому же утверждаемыми с молодой энергией, ничуть не уступает старшим. В определенном смысле такая молодежь даже хуже многих старцев, ибо те, по крайней мере, пережили боевую молодость и зрелость, а эта начинает со старческой апатии, которая для нее не следствие усталости, а принцип. Однако достаточно ли для объяснения застоя в обществоведении ссылки на наличие бюрократии вообще?

Есть бюрократы и бюрократы. Бюрократ в аппарате хозяйственного министерства по понятным причинам больше удален от решения собственно теоретических вопросов, менее в них смыслит (если вообще берет их в голову), чем, скажем, бюрократ в партийном аппарате. Но и этот последний, пожалуй, не так способствует застойным тенденциям в области познания общественных явлений, нежели бюрократ от науки. Именно данному противоестественному типажу было позволено расплодиться и распространиться в последние десятилетия. Именно от него исходили наиболее заметные акции по пресечению живой творческой мысли.

Бюрократ от науки есть воплощенное противоречие. Он процветает лишь в случае смешения функции организатора науки и амплуа исследователя. К сожалению, в силу этого смешения, в котором заинтересовано немало лиц, в академической и вузовской системе положение и престиж первого стали предпочтительнее независимо от его собственно научных данных. Конечно, можно привести примеры удачного совмещения творческого таланта ученого с административными способностями. Но это пока что не общее правило, а счастливое исключение.

Следует отдать должное честной дерзости группы обществоведов, потребовавших в 1987 году

«покончить с порочной, но, к сожалению, застарелой практикой, когда чиновник, возглавляющий что-либо в академии, тем самым выдает себя и сходит за большого ученого, продвигаясь в действительные члены или в члены-корреспонденты АН СССР. Администраторы и менеджеры не должны на это претендовать не только потому, что такой чести не заслужили в плане научных достижений, но и потому — и, может быть, прежде всего, потому, — что слой подобных «ученых», обосновавшись в академии, будет воспроизводиться по той же порочной схеме: раз большой начальник, значит, быть ему академиком! Эда,к наступит момент, когда порядок выборов в академию подлинных ученых будет вовсе неосуществим за отсутствием вакансий...» 

Секретом Полишинеля является то, каким образом и чьими усилиями подготавливались подкрепляющие администраторские претензии на научное «корифейство» объемистые «труды», академический аналог осмеянной в писательской среде «секретарской литературы». Не этим ли (во всяком случае, отчасти) объясняется явление, подмеченное в свое время П. Капицей?

«Людям объективно судить о своей эпохе и трудно и рискованно, — писал он, — но все же в области гуманитарных наук у нас сейчас, несомненно, более высоко ценится послушание».

Чиновничий принцип «не высовываться» налагал табу на творческую смелость. В то же время подвергался глумливому гонению так называемый леонардодавинчизм. Одобрялась «скромность», мало чем отличающаяся от безликости, безволия и серости. Нечего после этого удивляться, что на полях науки буйно разрастался бюрократический сорняк, что камни догматизма — эти поистине «философские камни» конца XX века, крайне необходимые в алхимии бюрократии, — образовывались не в печени и не в почках, а в мозгу общества.

Помнится, лет пять тому назад меня порадовала серьезная и острая статья С. Ко¬ролева о покойном «академике» М. Митине — герое погромной травли философских кадров и бессовестном плагиаторе. Резонен был вопрос автора: «Вправе ли мы относить целиком к прошлому «феномен Митина»?». Чтобы показать, насколько «феномен» этот живуч, приведу маленькую иллюстрацию-справку об одном из коллег Марка Борисовича, напечатанную в 1981 году в связи с присуждением ему одной из высших наград. После перечисления разных титулов награжденного он именовался «известным ученым-обществоведом, автором многих трудов по проблемам марксистско-ленинской философии и социологии». Дальше отмечались его достоинства как исследователя:

—    большой вклад в разработку проблем диалектического и исторического материализма, философских проблем естествознания, истории КПСС и мирового революционного движения;

—    глубокий анализ диалектики современного общественного развития, взаимодействия производительных сил и производственных отношений, роли народных масс и личности в истории, в вопросах культуры и гуманизма, методологических проблем общественных наук;

—    большое внимание раскрытию современных социальных процессов в условиях зрелого социалистического общества, разработке актуальных проблем, связанных с дальнейшим развитием социалистической демократии, совершенствованием национальных отношений в СССР и укреплением принципов пролетарского интернационализма;

—    важнейшее место в трудах имярек, говорилось далее, занимает освещение вопросов повышения руководящей роли рабочего класса и ленинской партии в строительстве коммунизма в СССР, в борьбе за единство мирового коммунистического движения, за чистоту марксистско-ленинской теории, против антикоммунизма и различных проявлений ревизионизма.

В справке были названы три принадлежащих этому лицу обобщающих фолианта последних лет. Указывались подготовленная под его руководством первая научная биография одного из классиков, три коллективные монографии, а также учебник, выдержавший несколько изданий. Спустя некоторое время меня порадовала еще одна новость: академик стал к тому же и лауреатом за заслуги в развитии... военных наук.

Прочитав такое, да еще зная, что наш «извлекатель квинтэссенции» (Рабле) не только мыслил не споро, но и испытывал трудности с русским языком, начинаешь по-настоящему верить во всемогущество коллективного творчества. Вон ведь какой монумент вылепили! А еще говорят, что в наш век невозможны энциклопедисты... В конце 80-х годов этот «корифей», П. Федосеев, умер, но, судя по некрологу, подписанному М. Горбачевым и др., «феномен Митина» «перестройкой» был сохранен. Именно этот «феномен» существенно облегчил осуществляемый ныне погром марксизма и замену его разнообразными формами мракобесия.

Почему здесь столько места уделяется причинам заинтересованности в догмах, а не им самим? Потому, что перечисление и разоблачение различных догм хоть до бесконечности еще не в состоянии убить догматизм как явление. Если же мы всерьез хотим от него избавиться, то должны установить одну простую истину и твердо придерживаться ее: догматизм детерминируется не догмами, которые сами являются его продуктом, а сложившимися специфическими, ставшими анахронизмом общественными отношениями в науке. На изменение этих консервативно-корпоративных отношений и могла бы быть направлена «перестройка». Без их преобразования, а то и ломки, сопровождаемых, разумеется, конструктивно-созидательной работой и собиранием здоровых творческих сил, было невозможно активное и полноценное содействие обществоведов оздоровлению всей социально-экономической и морально-политической обстановки в стране. То, что этого не произошло, свидетельствует не только о некомпетентности руководства наукой, но и о незаинтересованности в добрых переменах. «Мудрый старик» — эта аттестация М. Горбачевым П. Федосеева говорит больше, чем сотни критических страниц. Догматическое замораживание советского обще¬ствоведения, теперь это понятно младенцам, ограничивало только своих, но было на руку ревизионистам и предателям Родины. Оно понизило тонус ее развития, смешало его ритмы, не дало осуществить разработки, позволяющие видеть на десятилетия вперед. Что казалось невозможным образованным марксистам, сотворили невежды. В результате мы получили деградацию по всем азимутам, справиться с которой будет очень нелегко. Подобно тому, как Программа КПСС 1961 года оказалась миной замедленного действия, подложенной под коммунистическую идею, «феномен Митина» объективно сработал на подрыв позиций марксизма. Когда это еще сможет — да и сможет ли — человечество вернуть себе частично утраченный интеллект?

 

 

Глава II. Разговоры с Совой

Общепризнанные мнения и то, что каждый считает делом давно решенным,

чаще всего заслуживает исследования...

Г. Лихтенберг

Когда Г. Волков, которого можно заслуженно причислить к лучшим философам-публицистам 60-80-х годов, выпустил книгу «Сова Минервы», я почувствовал укол здоровой зависти. Образ Вещей птицы, верной спутницы Мудрости, давно тревожил мое воображение.
Сова Минервы вылетает в сумерках. Это древнее изречение, попадающееся нам на страницах классических сочинений, было мастерски обыграно автором при разборе творчества Гете и Гегеля, наблюдавших восход, полдень и закат Французской революции. Именно Гете и Гегель отразили в форме высоких абстракций и незабываемых художественных образов ее сокровенный, неуловимый в суете повседневья Дух, достойно представляли ее вклад в общечеловеческую культуру.

Сова Минервы вылетает в сумерках. Это означает, что Мудрость проделывает свою работу post factum (после факта (лат.). — Ред.). Она расправляет крылья, когда событие уже свершилось, когда данное явление либо замкнуло цикл своей эволюции и сходит на нет, либо начинает новый, заранее не обозримый круг своего бытия на качественно иной ступени самообновления, либо то и другое одновременно. Подводится Итог прошедшему и пережитому, и намечается Перспектива предстоящего. От жизнеспособного беспощадно отделяется безнадежно устаревшее. Обреченное все же судорожно ищет оправдания своего дальнейшего существования и нередко, перекрасившись, бойко торгует собой, как самым модным, что ни на есть современным товаром. Новое, за которым будущее, порой не обретает быстрого успеха и даже терпит досадные временные неудачи. Но ведь и Сова летает не прямо, а зигзагами. Главное, что пришел момент Исхода, который является лишь Кануном. Архитекторы готовят новые эскизы, на площадку великой стройки свозятся новые материалы. Старые чертежи сдаются в архив, строительный мусор удаляется прочь. Общество с огромным внутренним напряжением и с тревожным трепетом ожидает желаемого Завтрашнего дня. Но этот день не наступит, или, вернее, наступит, но не будет лучше дня Вчерашнего, если оно не мобилизует всего имеющегося в его распоряжении потенциала Мысли.

Догматическое оцепенение, частичный паралич, в котором находилось обществознание до начала «перестройки», было многим из нас — будем до конца искренни — удобно в житейско-бытовом смысле, но мучительно в смысле согласия со св¬ей коммунистической совестью. О тех, кто такой совести не имел, говорить не приходится. Они все равно либо ничего не поймут, либо поймут нечто лишь под воздействием страха, опасности, угрожающей завоеванной должности, достатку, дутому престижу. Когда, однако, страх был стимулом конструктивно-плодотворной деятельности?

В чем состоит вред догматизма — об этом сказано и написано, в том числе по иронии истории неисправимыми догматиками, сущими «гробами повапленными», очень немало. И при всем том мы до сих пор не научились со знанием дела отделять овец от козлищ. Особенно неприятно и тяжко по своим последствиям то, что догматики по призванию внушили многим иллюзию своей марксистско-ленинской «правоверности», создав тем самым возможность автоматически аттестовать таковыми всех приверженцев классического марксизма-ленинизма. Это роковое кольцо следует разорвать. Кто знает, может быть, в этом самая главная из задач, решение которой способно уберечь человечество от бесконечного повторения в изменившемся обличье вековых духовных блужданий и заблуждений.

Догматики никогда не были верными и последовательными марксистами-ленинцами. Во-первых, они брали себе на вооружение далеко не все содержание марксистско-ленинского учения, а то в нем, что их не устраивало, либо пытались опровергать, либо — поскольку эти попытки обычно кончались крахом — замалчивали. Во-вторых, даже то, что им было по вкусу, подвергалось длительному вымачиванию, кипячению, выпариванию с тем неизбежным результатом, что приготовленное таким путем идеологическое варево утрачивало большую часть питательных свойств живого оригинала. «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали». Это библейское изречение как нельзя лучше аттестует поведение авторитетов «официальной» общественной науки 60-80-х годов. «Ключ разумения» (какое замечательное слово!) они старались упрятать в карманы мундиров с академическими позументами. Но ключ этот должен принадлежать всем. Маркс-юноша превратился в Маркса-мужа только после того, как потребовал низведения философии с подоблачного пьедестала на грешную почву, соединения ее с массами. В каждом поколении борцов за коммунизм эта задача решается по-своему. Бывает, оказывается, и так, что философию, мало-помалу приспособленную к интересам и нуждам бюрократии и сросшейся с нею интеллектуальной «элиты», приходится возвращать в изначальное естество и вновь отдавать трудовому народу. Наверное, в этом смысл озабоченности нашей Совы, которая не вернется к щиту Минервы, пока не обозреет состояние передового мировоззрения современности, не выявит его забытые части, не зафиксирует его искажения. Поможем же ей в меру сил в ее полете, взглянем на свое дело серьезно и здраво, ясно памятуя о том, что главное в жизни — движение и волнение, но не покой.

...Не успел я дописать эти строки, как услышал движение воздуха. На форточку над письменным столом мягко, на пушистых крыльях спустилась Сова. Она стала залетать сюда давно, но особенно зачастила в глухой сумеречной середине 70-х годов, когда под знаком очередного брежневского юбилея в качестве комического суррогата культа личности стало назойливо культивироваться украшение мундира. Она изнуряла меня своими нескончаемыми вопросами, глубоким недоверием и постоянным недовольством.

—    Что вы делаете, как ты можешь в этом участвовать? — взыскующе спрашивала Сова. — Знаю, знаю, ты скажешь: солдат партии, воспитан в духе дисциплины и еще что-нибудь в этом роде. Но надо же иметь чувство меры: церемониал не может заменить труд. Перо помощника, даже если он Аристотель, вместе с басом начальника, даже если он Шаляпин, — это еще не интеллект и не голос народа. Вряд ли ты думаешь иначе. Что ожидает страну, которой перестали заниматься?

—    Есть одно утешение, — отвечал я. — Про себя повторяю слова Маяковского: «Партия — единственное, что мне не изменит». И, поверь, помогает. Партия — ты же слышала нашу формулу — ум, честь и совесть...

—    Хорошо, хорошо, — перебивала меня спутница Мудрости, — это все правильные слова, но надо и поступать правильно. Партия — реальное живое существо, которое может переживать весьма различные психологические состояния. Не ссорь, умоляю тебя, — теперь это слишком часто делают, — партию с правдой. У тебя маленькая роль, но делай все, что в твоих силах...

На этот раз вид у Совы был сосредоточенный...

—    Ты уже рассказывал, — начала она, — о трех составных частях марксизма-ленинизма — диалектико-материалистической философии, пролетарской политической экономии и научном коммунизме. Насколько я поняла, эти части пополняются сейчас совсем не на том научном уровне, нежели при их формировании, и сильно не дотягивают до запросов жизни. Можно ли потолковать об этом подробнее?

 

1. Нечто из философии. «...Необходимо требуется марксизмом»

Один из лучших поэтических образов вождя Октябрьской революции был создан в 20-х годах Пастернаком. В поэме «Высокая болезнь» он передал свои впечатления от пребывания на IX съезде Советов (декабрь 1921) и выступления на нем Ленина.

Столетий завистью завистлив, Ревнив их ревностью одной, 
Он управлял теченьем мыслей 
И только потому — страной.

Эти строки могли бы послужить эпиграфом для последующего изложения. (Сидящая на березе перед моим окном Сова одобрительно кивает головой, но по глазам ее вижу, что ей непонятно, куда я клоню разговор.)

Опровергла ли новая физика XX века материализм? Аргументированный отрицательный ответ на этот вопрос относится к числу наиболее примечательных мест в книге Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» (1909).

Там, где идеалистические интерпретаторы новейших естественнонаучных данных видели «исчезновение» материи, Ленин доказывал лишь одно из бесчисленных превращений ее из одной формы в другую.

Там, где махисты пытались утверждать наличие «голого» движения, без его материального носителя, Ленин обосновывал присутствие такого носителя, только в непривычном, временно не узнаваемом виде.

«Энгельс говорит прямо, — писал Ленин, — что «с каждым, составляющим эпоху, открытием даже в естественноисторической области» (не говоря уже об истории человечества) «материализм неизбежно должен изменять свою форму»... Следовательно, ревизия его натурфилософских положений не только не заключает в себе ничего «ревизионистского» в установившемся смысле слова, а, напротив, необходимо требуется марксизмом. Махистам мы ставим в упрек отнюдь не такой пересмотр, а их чисто ревизионистский прием — изменять сути материализма под видом критики формы его, перенимать основные положения реакционной буржуазной философии без всякой попытки прямо, откровенно и решительно посчитаться с такими, например, безусловно крайне существенными в данном вопросе, утверждениями Энгельса, как его утверждение: «...движение немыслимо без материи»...».

Разбирая связь одной из школ современной физики с возрождением идеализма, Ленин был далек от мысли касаться специальных учений физики и оговаривал это.

«Нас интересуют, — подчеркивал он, — исключительно гносеологические выводы из некоторых определенных положений и общеизвестных открытий».

В чем заключалось изменение формы материализма, связываемое с трудами Ленина?

Во-первых, было устранено ставшее тормозом естественно- и общественно-научного знания сведение материи лишь к ее вещественному состоянию. Ленин дал такое определение материи, которое устранило всякую возможность, цепляясь за догматические представления о ее составе, протаскивать субъективизм. Ленинские выводы о том, что «материя есть то, что, действуя на наши органы чувств, производит ощущение; материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении» [ 18,265—266,149], позволили охватить мышлением все возможные модификации не зависимого от сознания и воли субъекта внешнего мира, в том числе такие, которые не схватываются непосредственно органами чувств, а воспринимаются лишь косвенным путем, например, наблюдением следов их движения. Если раньше явления микромира связывались только с неделимыми элементарными частицами — атомами, то теперь сами атомы стали представляться делимыми (причем бесконечно) на еще более элементарные частицы материальными объектами. Если раньше ум исследователя мог зайти в тупик при попытке подведения под бытующее определение материи летучей и неуловимой плазмы, то теперь она стала рассматриваться как одно из состояний бесконечной субстанции. Если раньше общественные отношения вообще не улавливались как разновидность материального, то теперь оказалось возможным, установив их объективный характер, анализировать их разнообразные комплексы как в данном конкретном обществе, так и применительно к различным общественно-экономическим формациям. Факт материальности производственных отношений, хотя в них нет ни грана вещества, был установлен еще Марксом. Теперь этот вывод получил максимально широкое и глубокое обоснование. Словом, материализм приобрел тот универсальный статус, который обеспечивает беспрепятственное развитие на его методологической основе всего комплекса и естественно-технических, и общественных наук.

Во-вторых, Ленин отнюдь не ограничился обновлением научных представлений о материи, материальном и материальности. Он двинул вперед также решение задачи универсализации материалистической диалектики. Говорят, что этому мало места уделено в «Материализме и эмпириокритицизме», и приписывают данному труду только развитие материализма вообще. Между тем «Материализм и эмпириокритицизм» мы не вправе — и это особенно видится теперь, сквозь призму десятилетий — рассматривать без последующих ленинских опытов в области философии, прежде всего «Философских тетрадей». До сих пор эта книга остается во многом нерасшифрованной философской энциклопедией ленинизма. Сформулированные в ней «элементы диалектики» — их у Ленина три, но они затем представлены детальнее еще в шестнадцати — конкретизируют известные, по Энгельсу, три закона диалектики и развивают учение о них.

«Вкратце диалектику можно определить, — резюмирует Ленин, — как учение о единстве противоположностей. Этим будет схвачено ядро диалектики, но это требует пояснений и развития».

Замечательно то, что уже в первом из детализирующих «элементов» Ленин фиксирует глубокую внутреннюю связь диалектики с материализмом. Этот «элемент»: «объективность рассмотрения (не примеры, не отступления, а вещь сама в себе)» [29,203,202] — с самого начала ставит познание на твердую реальную почву, обусловливает его направленность как путь к истине. Без всестороннего учета всего методологического богатства этой части ленинского наследия невозможно ни современное компетентное исследование обширной проблематики материалистической диалектики, ни ее квалифицированное преподавание.

С самого начала «перестройки» не было недостатка в публикациях, констатирующих длительное затишье на фронтах обществоведения, застойно-схоластический характер изысканий, проникновение метафизики в философское мышление на протяжении последних примерно двух десятилетий. Только почти ничего не говорилось о тех, кто все это обеспечивал и оберегал. К сожалению, именно они-то зачастую и фигурировали на трибуне, в безличной форме занимаясь критикой неизвестно кого, вместо того чтобы заняться принципиальной самокритикой. Разве не заслуживает такое поведение иронического отношения нашей Совы? Застойность общественной мысли и застойность общественной практики невозможны без застойности принятой, канонизированной формы материализма. Неверно думать, что эта философская формула не связана с повседневной жизнью. Сам ход этой жизни, ее стиль всегда пропитаны вполне определенной философией, а последняя питается совершенно определенной заинтересованностью. Застойность бытующей формы материализма, фактическое низведение его со ступени диалектического на ступень метафизического, с уровня действенно-революционного на уровень пассивно-созерцательного вытекают из удовлетворенности известной, весьма влиятельной части населения своим положением и из ее нежелания допустить изменения, способные это положение поколебать. В этом корень указанных недостатков, и нельзя добиться радикального их устранения, не вытащив этот корень на поверхность, не обнажив его.

Вспомним опять 60—70-е годы. Мы шли от юбилея к юбилею, повествуя себе и миру о свершенных народом действительно исторических победах в социалистическом строительстве. Вместе с тем мы допускали непростительный перекос — подкрепляли свой пафос фактами прошлого и недостаточно задумывались о будущем. Не этим ли объясняется самодовольство и самоупоение тех авторов, которые предпочитали расписывать подлинные и мнимые достоинства достигнутого «этапа развитого социализма», совершенно забывая или же оставляя в тени то, в чем социализм в его реальном состоянии еще недоразвит? «Социальная революция XIX века, — писал Маркс о революциях, в которых главным действующим лицом начинает выступать рабочий класс, — может черпать свою позицию только из будущего, а не из прошлого. Она не может начать осуществлять свою собственную задачу прежде, чем она не покончит со всяким суеверным почитанием старины. Прежние революции нуждались в воспоминаниях о всемирно-исторических событиях прошлого, чтобы обмануть себя насчет своего собственного содержания. Революция XIX века должна предоставить мертвецам хоронить своих мертвых, чтобы уяснить себе собственное содержание. Там фраза была выше содержания, здесь содержание выше фразы» [8,122]. Как могло случиться, что мы перестали применять к себе это старое, но не устаревшее положение марксизма?

Отнюдь не редкостью является теоретическое бесплодие представителей того круга профессионалов, который по функции должен быть носителем квинтэссенции ищущего революционного духа нашего общества, — философской академической когорты. У этого есть и личные, и групповые, и общественные причины. Философской общественности хорошо памятны примеры комплектования ее не столько по научным результатам, то есть по «строевой» пригодности претендентов, сколько по «удобству» поведения того или другого лица с точки зрения застарелого корпоративизма. И «творческая» отдача таких «удобных» людей оказывалась соответствующей. Они рассматривали свой академический статус и как гарантию личного благосостояния, и как неподверженность бурям житейским, и как независимость от требований гражданского и партийного долга. Как правило, прошедшие в члены-корреспонденты становились еще менее известными широкой общественности, чем «до того», прочно окапывались и вовсе переставали стрелять. Само это явление было бы локальным и не столь уж опасным, если бы оно не являлось отражением положения вещей в куда более обширной области.

По преимуществу экстенсивный, не рассчитанный на постоянное внутреннее напряжение тип общественного воспроизводства породил своеобразную психологию превосходства так называемых практиков, главным образом хозяйственников-технократов, над «теоретиками». Несмотря на нелады с научно-техническим прогрессом; несмотря на очевидно порочную, подрывающую авторитет планового хозяйствования, практику корректировки планов 70-х годов; несмотря на противоестественный, разорительный для социализма, затратный характер исчисления производительности труда, бытовало мнение (правда, сильно потом поколебленное «перестроечной» печатью), что «практика» всегда «хороша», а «теория» всегда «никуда не годится». «Теоретики» настолько привыкли и приспособились к этим взглядам, что и сами не упускали случая лягнуть то дело, которому посвятили жизнь. Удобство этого положения состояло в том, что если теория всегда плоха, а практика всегда хороша, так сказать, по определению, то и спрос с теории невелик: хвали практику, приноравливайся к ней — к этому сводится все твое предназначение. Разница между высоким и низким качеством в обществоведении стиралась. Более того, в выигрыше оказывались скорее аллилуйщики-графоманы, чем те, кто попыткой трезвого анализа, а значит, критического подхода тревожил самоуважение бюрократов, сидящих «наверху». Эта самоуничижительная, рептильная инерция очень пригодилась потом горбачевцам. Именно ею воспользовался А. Яковлев, догматически «опрокидывая» в своем «Предисловии. Обвале. Послесловии» (по заглавным буквам — ПОП) весь марксизм.

В какие периоды может культивироваться преимущественно созерцательная, пассивная форма материализма, вольные или невольные носители которого выступают политическими конформистами? Это происходит тогда, когда в обществе образуются силы, заинтересованные в бесконфликтности общественных отношений, в их эволюционном, само себя стимулирующем развитии, в «благотворной» стихии, не требующей разумного вмешательства, в недиалектическом, а значит консервативно-утопическом взгляде на исторический процесс. Стабильность общества при этом оборачивается его стагнацией, насаждение общественного спокойствия — уводом от острых проблем, благодушие — потворством негативным тенденциям. Такая практика не имеет ничего общего с диалектико-историческим материализмом и научным коммунизмом. Ленин не случайно, борясь за пролетарскую партию нового типа, подробно исследовал изменение соотношения между стихийностью и сознательностью в историческом развитии. Он отчетливо видел, что уже накануне поворота человечества к новой, коммунистической формации сознательность в отличие от других эпох становится непременным стимулятором дальнейшего социального прогресса. Подтверждением тому явилось образование большевистской партии как соединения научного социализма с рабочим движением.

С точки зрения метафизического материализма субъект вторичен по отношению к объекту, и на этом ставится точка. В качестве атрибута объекта признается не зависимое от субъекта бытие, уделом же субъекта оказывается зависимость от объекта и его созерцание. Мысль о том, что субъект (человек) есть тоже объект, что в труде, рассматриваемом в его всеобщности, «веществу природы он сам противостоит как сила природы», остается неразвитой. Происходит это потому, что недооценивается значение активного взаимодействия субъекта с объектом, закономерности которого (взаимодействия) призвана изучать философия, если она стремится быть научной. В центре внимания остаются лишь генетический аспект отношения субъекта к объекту, отражающий происхождение первого от второго, и гносеологический аспект этого отношения, свидетельствующий о необходимости отражения второго первым. Из поля зрения выпадает то, что как раз и является стержнем активности субъекта, — его деятельность, прежде всего в форме труда, практики, носящая сознательный и целенаправленный характер.

«В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, т. е. идеально, — пишет Маркс после часто цитируемого сравнения инстинктивной формы труда паука и пчелы с сознательным трудом ткача и архитектора. — Человек не только изменяет форму того, что дано природой; в том, что дано природой, он осуществляет вместе с тем и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен подчинять свою волю. И это подчинение не есть единичный акт» [23, 188, 189].

Метафизический материализм слабо улавливает этот «закон» и мало интересуется им. Тем самым он лишает себя возможности констатировать существование данного закона в ряду других фактов действительности и тем более выявить присущие ему проявления. От метафизика оказывается скрытой та часть действительности, без постижения которой немыслимо адекватное социальное познание. Причем существеннейшая ее часть, неучет которой обрекает философию на резонерство, а философствующего — на бездействие.

«Главный недостаток всего предшествующего материализма — включая и фейербаховский — заключается, — по Марксу, — в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно. Отсюда и про¬изошло, что деятельная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом, но только абстрактно, так как идеализм, конечно, не знает действительной, чувственной деятельности как таковой» [3, 1].

Этот недостаток, к сожалению, воспроизводили мы и наши современники, хотя и знали первый тезис о Фейербахе со школьной скамьи. Теория, лишенная возможности прокладывать путь практике, намечать ее достоверные контуры, критически ее оценивать и подправлять, и теоретики, отказавшиеся от этой функции своего дела и более предпочитающие следовать за кем-то, чем вести за собой, обречены на то, чтобы все время оступаться на проселках созерцательности и «хвостизма». В лучшем случае они способны выполнять пропагандистскую функцию, которая, если ее осуществлять вне непосредственной связи с практикой и без реального влияния на нее, обожествляет любую практику в духе идеализма и фетишизма, подчиняется тенденциям начальственного субъективизма и должностного культа, вступает в конфликт с наукой и демократией.

Об этом следует говорить с тем большим основанием и категоричностью, что современная эпоха, начатая Октябрем, социалистический строй как ее главное порождение были объективно призваны обеспечить новое качество исторического процесса. Социализм по самой своей сущности впервые прервал стихийное, неуправляемое, слепое течение истории и направил его по руслу, прорытому революционной наукой об обществе, научным коммунизмом, в то же время, придавая этому течению сознательно целеустремленный, все более планомерный характер. Однако эта сущность, как говорят философы, далеко не всегда (во всяком случае, не всегда в одинаковой мере) являлась.

В чем состоит видоизменение исторического процесса?

Прежде всего в том, что сознательная целенаправленность и целесообразность человеческой деятельности, тысячелетиями выступавшие как «закон» для миллиардов ее разрозненно индивидуальных и частных проявлений, теперь превращаются в «закон» совокупной деятельности партий, классов, наций, народов и обществ. Если раньше разрозненные сознательные воли, направляемые каждая на свой предмет и подчиненные каждая своему интересу, хотя и могли (правда, не во всех случаях) достигать по отдельности ожидаемых результатов, но в сумме давали, как правило, неожиданный общий результат, то теперь появилась возможность гармонизировать частные результаты с общим. Сам общий результат оказалось возможным предвидеть и обеспечить организованное его достижение. Существуя в представлении не одного человека, а массы людей как овладевшая ими идея, этот результат пока что в идеальной форме стал необходимой предпосылкой ведущего социального движения эпохи. От этой предпосылки стала зависеть реализация других, объективных по своему происхождению предпосылок назревших преобразований. Тем самым идея, овладевшая массами, стала, несмотря на свое субъективное происхождение, объективной, материальной силой. Во всяком случае, такой силой, которая вследствие объективности ее содержания по своему воздействию встала вровень с объективными факторами. Этим переворотом в соотношении субъекта и объекта в масштабах целых обществ, а потенциально — всей планеты, человечество обязано революционному рабочему движению и его идеологии — марксизму-ленинизму.

Нет необходимости повторять известные всем суждения об открытии и развитии Марксом, Энгельсом, Лениным материалистического понимания истории, объективных законов общественного развития. Но нельзя не подчеркнуть, что с этого времени социальная истина стала руководством к социальному действию. Произошло это не потому, что человечество обрело наконец долгожданных гениев (немало гениальных людей рождали и прежние эпохи), а потому, что гении смогли стать на позиции появившегося наконец класса, чье сознание легче, чем у других классов, очищается от корыстных, локальных, узкосословных, ограниченно провинциальных или националистических интересов и чье освобождение и процветание органически связаны с освобождением всех угнетенных и эксплуатируемых, с установлением подлинного и всеобщего социального равенства.

«Подобно тому как философия находит в пролетариате свое материальное оружие, — подчеркивает Маркс, — так и пролетариат находит в философии свое духовное оружие...» [1, 428].

Подобно тому как без пролетарской революционности было бы невозможно органическое соединение материализма с диалектикой, так и без диалектико-материалистического мировоззрения невозможна сколько-нибудь последовательная пролетарская революционность.

убъективное и объективное сливаются здесь воедино, обусловливают и предполагают друг друга, иногда меняются ролями, не утрачивая, однако, своеобразия. Подобно тому, как материальное оружие диалектико-материалистической философии — революционный пролетариат не может выполнить без нее как духовного оружия свою всемирно-освободительную миссию, так и духовное оружие пролетариата — диалектико-материалистическая философия не может существовать и развиваться, не овладевая своим материальным оружием — революционным пролетариатом. Зависимость здесь обоюдная, и она требует к себе осознанного отношения. Никакие «реалии» (модное нынче словечко!) рубежа XX— XXI веков, на которые любят ссылаться «прорабы» и «демократы», не колеблют эти положения.

Социальная революция пролетариата совершается при принципиально иных условиях, чем все предшествующие. Разумеется, здесь не рассматриваются национально-специфические и культурно-исторические ее черты, которые подчас весьма сильно различаются по странам и регионам. Речь идет о всеобщих условиях, а среди них — о наличии наряду с объективными, экономическими и социальными предпосылками также научной революционной идеологии, отражающей интересы масс и доступной им. Ни одна из предшествующих революций такой идеологии не знала и для своего свершения не требовала. Во время Французской революции ее вожди на восходящем этапе движения — якобинцы — рисовали себе утопический облик грядущего золотого века, который потом совершенно смазала грязная практика буржуазного чистогана. Ничего подобного не желали своему народу Робеспьер и его соратники, исполненные человеколюбивых мечтаний и трагических предчувствий, беспощадные в своей устремленности и не пощаженные во время отката революционной волны. Их идеологические установки оказались в вопиющем конфликте с порожденной движением капиталистической реальностью. Буржуазная революция отбросила эти установки и совершила свое дело вопреки им. В этом одно из существеннейших отличий ее от социалистической революции, которая, разумеется, совершается и при участии утопистов, но достигает цели только по проектам и сметам научной теории.

В то время как капиталистическое общество стихийно формирует свои жизненные органы еще в недрах феодального, социалистическое общество должно себя сознательно строить. Пользуясь словами Маркса, уже в начале этого процесса в представлении человека, партии, класса, то есть идеально, должен иметься его результат. Этот представляемый результат есть научный образ будущего развития будущего коммунизма, созданный «на основании того, что он происходит из капитализма, исторически развивается из капитализма, является результатом действий такой общественной силы, которая рождена капитализмом. У Маркса, — пишет Ленин, — нет ни тени попыток сочинять утопии, по-пустому гадать насчет того, чего знать нельзя. Маркс ставит вопрос о коммунизме, как естествоиспытатель поставил бы вопрос о развитии новой, скажем, биологической разновидности, раз мы знаем, что она так-то возникла и в таком-то определенном направлении видоизменяется» [33, 85].

Такой подход имеет для общественной науки непреходящее значение. В настоящее время он становится поистине насущным. Научная теория и научное предвидение будущего, естественно вошедшие в идеологическое сознание масс и влияющие на их психологию, стали обязательной «приставкой» к историческому процессу, преобразовали его, вросли в него как неотъемлемый компонент. Они превратились в стимулятор успешной социальной практики при своем успешном развитии и тесном взаимодействии с ней и, наоборот, в одну из причин практических просчетов и неудач при замедлении научных разработок, утрате ими актуальности, отрыве от жизни. Это прекрасно «усекла» наша «постперестроечная» реакция, отказавшись сама и отказав народу в научной теории и научном предвидении вообще.

Материализм благодаря марксизму приобрел такую форму, при которой нельзя даже представить себе бессубъектный исторический процесс. Законы функционирования и развития социалистического общества стало возможным рационально понять лишь как повторяющиеся сущностные черты сознательной деятельности людей. Человеческий фактор исторического развития перестал быть обезличенным покорным исполнителем слепой воли господствующих над ним могучих общественных сил и предстал в своей диалектической, субъективно-объективной природе, выявляемой в вечном нескончаемом процессе духовно-предметной деятельности, которая и осуществляется человеком, и формирует его. Знание объекта и деятельность по мерке объекта, по его научно установленным параметрам превратили сознательную человеческую активность в подобие объективного процесса, сделали ее временами неотличимой от него, а сам этот процесс — невозможным без этой активности. («Ну-ну, зарапортовался, — ворчит Сова, — нельзя ли как-нибудь попроще, без этих ваших словесных выкрутасов?») Процесс социального познания и научного предвидения явился не просто «вживленным» в естественноисторический процесс. Сам продукт этого процесса, он заставил считаться с собой, сделал естественноисторический процесс зависимым от себя. Идеальное как истинное отражение социальной действительности обнаружило свою единую природу с объективным. Но именно только как истинное! Искаженное отражение социальной действительности или его неполнота, напротив, всегда будут служить источником всяческого рода субъективизма и сопутствующих ему деформаций.

«...В действительности, как ее понимает марксизм, — говорил М. Лифшиц, — совершается постоянное самоотражение в активных субъективных агенциях реального исторического процесса. Действительная активность, действительная субъективность деятельности может проявиться с каким-либо успехом, заметностью, яркостью только при условии, если она несет в себе объективный эквивалент, становится голосом, отражением самой действительности. Мне представляется, что, в сущности, не человек отражает действительность, а сама действительность отражается в человеке. Это не умаляет человека, а, наоборот, делает его симптомом, силой самой действительности. Он сам есть действительность, он сам есть голос действительности, тем более сильный, чем более он связан с ее сердцевиной, с ее глубиной».

Мне не раз доводилось наглядно убеждаться в своеобразном восприятии техно-бюрократами теоретических вопросов. (Сова смотрит со своей ветки во все глаза...) «Неплохо бы украсить мой доклад чем-нибудь этаким, теоретическим», — говаривал подчиненному грамотею высокопоставленный чиновник и делал в воздухе неопределенно многозначительное движение руками. К сожалению, подобное отношение к теории, ко всему обществоведению приходилось наблюдать и в 50-х годах, и много позднее. Спрос рождает предложение. Обществоведы были тоже не без хитрости, и они по-своему приспосабливались. Появились псевдотеоретический, «дифирамбический» жанр, который хорошо «смотрелся» с трибуны и был совершенно невинен в аналитическом отношении, и признанные «мастера» этого жанра. Его потребители — докладчик и слушатели — как бы приобщались к «высокой» теории, но... по усам текло, а в рот не попало...

акую школу прошел — и другой не знал — среди прочих и А. Яковлев. Для общественной науки это имело пагубные последствия. Кажимость решения той или другой острой социально-экономической проблемы стала подменять ее подлинное осмысление. Общество (а с ним и обществоведы) разучилось отличать эту кажимость, воздействие которой могло быть усилено удачной стилевой, афористической подачей, от действительно научного анализа, следование которому, понимание которого осложнено уже тем, что требует внимания, труда и времени. Фактически работал тот же пресловутый принципы «экономии мышления», который дорого обошелся социализму. Вдумчивое обращение с ним и как с практикой, и как с наукой не стало повсеместной нормой. Вместо этого бытовал нерациональный метод проб и ошибок, который не только истощал наши ресурсы, но, что гораздо хуже, — и об этом уже говорилось, — отнимал у нас драгоценное историческое время.

Для новой общественной системы, переживающей свое трудное и противоречивое становление, жизненно важны как сопоставление сделанного с прошлым, так и выверка достигнутого будущим. Опробование всех социально-экономических форм как на их эмпирическую эффективность и преимущества по сравнению с тем, что есть, так и на их социалистичность и коммунистичность является одним из важнейших устоев и требований марксистско-ленинской методологии. Между тем работа в этом направлении не только не велась, но и забывались достоверные критерии, утрачивались принципы, которыми мы — пусть не без огрехов, но и не без успеха — пользовались в прошлом. «Хватит спорить, кто из нас коммунистичнее, надо объединяться!» — обрывают оппортунистические голоса и теперь тех, кто пробует думать и анализировать. Не на этих ли дрожжах стали у нас всходить компартии рыночной формации?..

Наши представления о послекапиталистических тенденциях восходят к «Принципам коммунизма» Энгельса и к «Манифесту Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, «Капиталу» и «Критике Готской программы» Маркса, «Государству и революции» Ленина, другим произведениям классического марксизма. Оригинальность и эвристическая ценность представленного там обществоведческого предвидения и социального прогноза не подлежат сомнению. Но как беспечно пассивны в этой области были мы с вами! Методология научного предвидения общественного развития так и не стала одним из ключевых направлений исследований ни в историческом материализме (переименованном по внушению администрации в «социальную философию»), ни в научном коммунизме (вовсе «упраздненном»). Социальное прогнозирование представлено у нас лишь несколькими именами, в то время как общество насущно нуждается в намного более детальных, чем это было доступно во времена Маркса, Энгельса, Ленина, представлениях о реально наступающем, желаемом и реально осуществимом будущем. В этом отношении, как, впрочем, и в других, нам давно пора перестать быть иждивенцами учителей марксизма и начать кое-что прибавлять, и притом существенно, к их наследию. Обжегшись на не оправдавших себя широковещательных декларациях начала 60-х годов, мы оказались робки даже в освещении предвидимых и видимых очертаний ближайших десятилетий. Единственное ценное, чем располагала общественная наука в плане смелого взгляда на предстоящий путь, — принятая XXVII съездом КПСС новая редакция партийной Программы, — была попорчена редакторским вмешательством А. Яковлева, В. Медведева и иже с ними и буквально на следующий день отложена в сторону. Обществоведение ничего взамен не предложило. А это означает, что новая форма материализма, невозможная без упреждающего истинного познания развития и без его ускорения путем активного целенаправленного воздействия на основе этого познания, осталась существовать больше в идее, чем в действительности. Преодоление этого состояния может обеспечить только руководствующаяся правильной теорией революционная практика. Но ни той, ни другой хода не дано.

Воспроизведем в сжатом виде развиваемое понимание современной формы материализма.

Во-первых, отношение духа к материи мыслится здесь не абстрактно, не внеисторически, а только конкретно-диалектически, на базе непрерывного взаимодействия субъекта с объектом — творчески-преобразующей деятельности реальных людей и обществ.

«Мы переживаем в настоящее время, — указывал Вернадский, — исключительное проявление живого вещества в биосфере, генетически связанное с выявлением сотни тысяч лет назад Homo sapiens (человек разумный (лат.). — Ред.), создание этим путем новой геологической силы, научной мысли, резко увеличивающей влияние живого вещества в эволюции биосферы. Охваченная всецело живым веществом, биосфера увеличивает, по-видимому, в беспредельных размерах его геологическую силу, и, перерабатываемая научной мыслью Homo sapiens, переходит в новое свое состояние — в ноосферу».

Закономерно, что учение Вернадского о ноосфере относят к естественно-научным основаниям излагаемого взгляда.

Во-вторых, духовная, субъективная но происхождению сторона этой деятельности, если она верно отражает действительность, оказывается фактором, стимулирующим поступательный исторический процесс так же, как стимулируют его недуховные, сугубо объективные факторы.

В-третьих, человечество завершает предшествующий период своего, в целом стихийного развития. Условием его дальнейшего прогресса, существования и самосохранения стало наряду с объективными факторами сознательное отношение к собственной судьбе. Ничего нематериалистического в этом утверждении нет. Речь идет просто о том, что в процессе эволюции живой мыслящей материи, реальным воплощением которой является человеческое сообщество, решающую роль начинает играть присущее ей свойство адекватного отражения. И тем в большей степени, чем больше охватывается таким отражением, иначе говоря — наукой, окружающий человека мир и мир самого человека, чем смелее наука вооружает человеческую инициативу достоверным знанием о прошлом, настоящем и будущем.

Констатируя резкое повышение (буквально скачком) роли науки в современном обществе, следует напомнить и о не менее значимом повышении ее ответственности. С одной стороны, открывшиеся по сути неограниченные возможности науки в познании действительности, в ее освоении и преобразовании гигантски увеличили и возможности использования науки в узкоклассовых и узкогрупповых целях, подчас во вред всему человечеству, в нарушение требований гуманности. Повысилась роль научной этики, которая не может рассматриваться лишь как замкнутая система корпоративных ценностей, а должна развиваться как одна из специфических сфер общечеловеческой (в социалистическом обществе — коммунистической) морали.

С другой стороны, ввиду того, что наука как сфера профессиональной деятельности всасывает сотни тысяч людей, количество ремесленных подделок «под науку» непрерывно растет. Поэтому возросла роль различения на деле действительно научных результатов и псевдонауки. Это не простой и не элементарный вопрос. Сбить с толку практика «ученому», который обещает сравнительно быстрый успех, подчас не так уж и трудно. Достаточно вспомнить о трагедии Н. Вавилова и «одиссее» Т. Лысенко, которому покровительствовали И. Сталин и Н. Хрущев, чтобы представить себе, к чему приводят подобные вещи. До сих пор в нашей стране не восстановлен авторитет творческого дарвинизма, остается нарушенной связь биологической науки и сельскохозяйственного производства. Можно привести примеры погрома исторической школы М. Покровского и агрономической школы В. Вильямса, принятия всерьез некомпетентных рекомендаций из области энергетики и экономической науки, мелиорации и социологии, градостроительства и языкознания, свидетельствующие, что выдумки лжеученых способны загубить дело на много лет. В силу этого проверка полученных научных результатов, их убедительное доказательство, как и защита общества от псевдоученого шарлатанства, —будь то продвижение на север «королевы полей» или прогнозы насчет «неперспективных» деревень, фетишизация рынка или введение президентской системы, — разработка надежной методологии его разоблачения, есть большая и относительно самостоятельная задача.

За примерами ходить далеко не надо. Достаточно сослаться на факт появления ПОП-философии, развиваемой в противовес марксизму А. Яковлевым. «...Марксизм провозглашает примат материальных ценностей над духовными, — пишет он в обычной для себя фарисейской манере. — И, следовательно, трансформирует всю иерархию ценностей, которую можно выразить как антидуховность». В этих двух фразах «выразился» весь «научный» стиль автора. Ключевое словечко здесь — «примат». А. Яковлев не может не чувствовать его смысловой многозначности, научной некорректности. Он не может не знать, что когда, к примеру, говорится о «примате» физического состояния организма человека по отношению к его духовной, творческой деятельности («Какие песни Соловью в когтях у Кошки?»), то этим вовсе не утверждается, что физическое здоровье «выше» умственной активности. Клеймя «антидуховность» марксизма, сей «идеолог» утверждает «ценности» частной собственности, рынка, наживы и т. п., то есть просто-напросто лжет, в чем нас убеждает хотя бы вид Москвы и Ленинграда, превращенных в грязные торжища. Вот уж где царствует яковлевская «духовность»!..

Ниспровергая мнимую антидуховность марксизма, «перестройщики» не только разорили нашу экономику (чего стоит одно падение промышленного производства на 60 процентов), но и основы советской, российской культуры. В бедственном положении былая наша гордость Библиотека имени Ленина и Большой театр, Третьяковская галерея и Московский университет. Развалена Академия наук СССР. Ликвидированы Академия общественных наук и Институт марксизма-ленинизма, музеи Маркса и Энгельса и революции. Реакции не дают покоя мавзолей и музей Ленина, многие годы не работает Исторический музей. Разгромлено Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры. Разграблены тысячи библиотек. Сожжены на кострах миллионы книг. В то же время под началом «духовных» Яковлевых, до посинения вопивших о «дарованной» наконец «гласности» и «свободе творчества», с середины 80-х годов в стране не появилось ни одного, достойного отечественной и мировой классики романа или поэмы, ни одного спектакля или кинофильма, ни одного выдающегося памятника или архитектурного сооружения. Мощный насос коммерции выкачивает из России ее художественные творения и раритеты, одновременно блокируя формирование зрелой исторической памяти новых поколений, создавая благоприятную почву для денационализации и вестернизации их психологии и образа мыслей. Я уж не говорю о вакханалии всевозможного обскурантизма, делающего духовную жизнь теперешнего российского общества подобием Брокена или Лысой горы. Чем-то вроде слета вурдалаков и ведьм...

Самое забавное, что А. Яковлев с хлестаковской отвагой «разрешает» «многовековой спор материалистов и идеалистов — и вульгарных и невульгарных, и образованных и необразованных..: что лежит в первооснове бытия — материя или дух». Заняв позицию «повыше» как невежд, так и эрудитов (поди, дотянись!), затыкая за пояс то Канта, то Гегеля, то Фейербаха, наш «академик» вещает, как Пифия. «...И материалисты, и идеалисты в равной мере правы и не правы, — делает он «открытие», — ибо материя и дух — вторичны, а первична (?!) информация. Материя как застывшая энергия есть, так сказать, ресурсное энергетическое обеспечение информации, а дух есть информация, которую получает, адаптирует и систематизирует мозг...

В основе мира лежит не материя, — настаивает А. Яковлев, — а информация...

Именно информация, а не материя бесконечна в своих проявлениях. Тогда все становится понятнее (кому? — Р.К.). Допустим, та же гибель Древнего Рима — это гибель той информационной системы, которая прошла свой цикл и начала деградировать. И здесь способ материального производства ни при чем (?!). Тот же Чингис-хан разрушил 40 государств, каждое из которых по своим экономическим измерениям превосходило монголов». Итак, да здравствует «информационная система» под названием Золотая Орда! Перлам подобного рода в «ПОП» А. Яковлева нет числа. Если раньше наивные в те поры марксисты считали верхом залихватского «системосозидательства» Е. Дюринга, то сейчас они получили и вовсе дивный образец. Условия его появления по, сути те же, что и обрисованные в 1878 году Энгельсом:

«Подобно тому, как в современном государстве предполагается, что каждый гражданин способен судить обо всех тех вопросах, по которым ему приходится подавать свой голос; подобно тому, как в политической экономии исходят из предположения, что каждый потребитель является основательным знатоком всех тех товаров, которые ему приходилось покупать для своего жизненного обихода, — подобно этому теперь считается, что и в науке следует придерживаться такого же предположения. Свободная наука понимается как право человека писать обо всем, чего он не изучал, — язвит Энгельс, — и выдавать это за единственный строго научный метод».

К философии вообще, к философии марксизма в частности, А. Яковлев, за исключением сына-философа, не имеет сколько-нибудь тесного отношения. Он, конечно, «как и все», что-то «проходил» и что-то «сдавал», но результаты всех этих «прохождений» и «сдач», несмотря на, возможно, положительные «отметки», оказались плачевными. Иначе «академик», при всем его «высокопарном пустозвонстве с претензией на превосходство и глубокомыслие» (слова Энгельса), проявил бы чуть больше осмотрительности в суждениях о профессионально философских вопросах и не попал в нелепое положение чванливого простака.

А. Яковлеву нравится модный (и к тому же иностранный) термин «информация». О вкусах спорить не будем. Но, честно говоря, на философскую категорию понятие, обозначенное этим возлюбленным яковлевским термином, не тянет. Информация — это сведения, являющиеся объектом хранения, переработки и передачи в различных сферах общества — в прекрасно известной А. Яковлеву системе печати, телевидения и радио, в науке, на производстве и в быту, вплоть до известной службы ОГГ («Одна Гражданка Говорила»). И это все лежит в основе мира? Полноте, шутишь и над читателями и над собой, Александр Николаевич!

Рассуждая об информации по существу, мы, естественно, сразу же констатируем, что это сведения о чем-то, о некоем объекте, об отражении его свойств и динамики другими объектами, человеческим мозгом. Тем самым сразу же прерывается вольный полет А. Яковлева над материалистами и идеалистами, грамотными и неграмотными, умными и глупыми. Материя властно возвращает его в свои плотные неразъемные объятия. Информация же, об руку с которой так хотелось бы попорхать, оказывается отнюдь не ветреной особой, а всего лишь ипостасью одного из всеобщих свойств материи — именно свойства отражения, которое ПОП-реформатор всего, включая философию, даже не упоминает. Мне очень даже понятно, что А. Яковлев «опровергает» материализм, чтобы оправдать свое, мягко выражаясь, идейно-нравственное сальто-мортале и изменничество. Мне очевидно его желание ущемить атеизм и узаконить первенство религии, но на этих давно исхоженных тропах духа помимо стилистических выкрутасов надо и предложить что-нибудь новенькое. «Что Вы, что Вы, — скажут мне нынешние «душечки» от науки, — информация в основе мира — это так современно!» Увы, милостивые государи, вынужден вас разочаровать. Эта хохма, как сказали бы где-нибудь в черноморском «зарубежье», давно с бородой. Хотите знать, откуда это взято? Пожалуйста. А. Яковлев лишь переиначил то, что вычитал из Библии. Это положение очень четко выражено у евангелиста Иоанна: «В начале было Слово, и Слово было у Бога и Слово было Бог... И Слово стало плотию».

В яковлевском философствовании совершается всего лишь небольшая замена емкого библейского термина «Слово» техническим термином «информация», и все прочее начинает течь давно заведенным двухтысячелетним порядком. «Элементарная частица, атом, молекула, нация, общество, человек, страна, мир, Вселенная, — читаем мы в «ПОП», — это прежде всего информационные системы», то есть не более чем Слово в многообразии плоти. По А. Яковлеву, «материя только наполняет их (эти системы. — Р.К.), служит для развития, саморазвития, самосовершенствования, перевода информации из одного вида в другой и т. д.», иначе говоря, в лучшем случае представляет собой косную массу, которую постоянно переформировывает и движет мировой дух. Конечно, по невежеству А. Яковлев, может быть, и не догадывается, что это старый, типично идеалистический взгляд, но помочь ему в этом, очевидно, клиническом случае уже нельзя. Я сознаю, что обожествление информации связано у А. Яковлева с той гигантской ролью, которую сыграли перехваченные им у коммунистов печать, телевидение и радио в замутнении сознания масс и организации антисоциалистической волны. В, казалось бы, сугубо отвлеченной форме (разрешение спора между материализмом и идеализмом) он по-своему обобщает (и абсолютизирует) опыт контрреволюции 80—90-х годов. Но процесс пока не завершен. «Еще не вечер...» Сила действия уже вызвала силу противодействия, и всех будущих коллизий нельзя предсказать.

«Босяки всегда жгут сарай, чтобы зажарить поросенка, — острит А. Яковлев. — К тому же не своего». Он думает, что разит оппонентов, но попадает в собственный глаз. Сжигая чужую науку, в которой он смыслит не более поросенка, «академик» подкладывает себе большую, я бы даже сказал, историческую свинью.

После адской вспышки Чернобыля (апрель 1986) и трагического ухода из жизни академика В. Легасова (май 1988) обо всем этом нельзя писать без боли сердечной, без душевного озноба, без встревоженности совести и ума. Поэтому считаю своим долгом рассказать об эпизоде, свидетелем и участником которого был и который никогда не уйдет из моей памяти. Речь не об отвлеченном теоретическом вопросе, а в буквальном, непосредственном, нестерпимо жгучем смысле — о жизни и смерти людей. О настоящем и будущем общества и народа, когда делать вид, что все «образуется» само собой, как было принято в годы брежневского руководства, не только недальновидно, но прямо преступно.

...Летом 1979 года мне довелось находиться в Эссене (ФРГ) на празднике газеты германских коммунистов «Унзере Цайт». По окончании праздника в руководстве ГКП советской делегации было сделано неожиданное (и неприятное) замечание по поводу статьи тогдашнего президента АН СССР А. Александрова «Научно-технический прогресс и атомная энергетика», незадолго перед тем опубликованной в журнале «Проблемы мира и социализма». Критически отозвавшись об утверждениях автора, будто движение типа «зеленых» в ФРГ (оно выступало против развертывания сети атомных электростанций в стране) инспирируется нефтяными монополиями, конкурирующими с ядерными, — все дело-де в стремлении «к максимальным прибылям», — товарищи из ГКП квалифицировали мнение академика и как несправедливое, и как политически ошибочное, препятствующее налаживанию совместных действий демократических, миролюбивых сил.

«...Шум вокруг строительства атомных станций, — по словам А. Александрова, — вызван не столько реальной опасностью радиоактивного загрязнения, которая может быть снята соответствующими инженерными мерами, сколько факторами побочными, связанными со спецификой капиталистического ведения хозяйства. Массы, вовлекаемые в кампании протеста, не отдают себе зачастую отчета в том, что на самом деле все это — отражение линии, проводимой нефтяными монополиями, опасающимися, что конкуренция со стороны атомных электростанции приведет к снижению их доходов».

Что тут было возразить?

Ответ советской делегации состоял примерно в следующем. Во-первых, никто из лиц, в нее входящих, не имеет прямого отношения к определению линии пражского журнала. Во-вторых, этот журнал издается десятками партий и решения о публикации принимаются коллективно их представителями в редакционном совете. В-третьих, ГКП, как и другие братские партии, представлена в этом совете, а значит могла повлиять на содержание статьи А. Александрова. Со своей стороны советская делегация пообещала учесть замечание друзей при дальнейшем освещении энергетических проблем. Такова предыстория статьи академика Н. Доллежаля и доктора экономических наук Ю. Корякина «Ядерная электроэнергетика: достижения и проблемы», вскоре появившейся в журнале «Коммунист».

В статье (кстати, Н. Доллежаль был главным конструктором реактора первой в мире АЭС) рисовалась в целом объективная картина состояния молодой отрасли, показывались ее возможности и вместе с тем раскрывались реальные проблемы и трудности. Авторы (почти за семь лет до Чернобыля!) сочли необходимым «подчеркнуть социальный аспект — вопросы надежности и безопасности ядерной энергетики», ибо у советских ученых нет иных интересов, кроме интересов народа. Одной из главных забот обеспечения нормального функционирования ядерно-энергетического хозяйства, радиационной безопасности во всех непредвиденных ситуациях они считали обращение с радиоактивностью отработавшего ядерного топлива и локализацию ее. Серьезно и обстоятельно, с большим гражданским тактом Н. Доллежаль и Ю. Корякин анализировали экологические аспекты размещения АЭС в густонаселенных районах, предупреждали о возможности аварий. «Нет сомнений, — писали они, — в исторической необходимости и большой перспективности атомных источников энергии. Но хочется подчеркнуть, что применительно к ним, как и во всем, важно помнить о мере — категории, соединяющей количественную и качественную стороны явлений и предметов». Ученые не ограничились объективным рассмотрением положения дел в отрасли, а выдвинули более совершенную концепцию ее развития — предложение об объединении в дальнейшем вновь строящихся АЭС в крупные ядерно-энергетические комплексы, удаленные от населенных пунктов и имею¬щие на одной площадке не только группу станций большой мощности, но и предприятия и средства внешнего топливного цикла. Статья (хотя у нее и имелись некоторые недостатки) была лишена технократической односторонности и пронизана пафосом гуманизма. Уверен: будь она в свое время принята всерьез, кошмара Чернобыля и связанных с ним человеческих жертв, морально-политических и социально-экономических потерь (разумеется, если это не точно рассчитанная диверсия) можно было избежать.

Однако события пошли, а вернее — были пущены по другому руслу. Статья Н. Доллежаля и Ю. Корякина вышла в сентябре, а спустя три месяца в редакцию «Комму-ниста» был передан перевод статьи из английской «Тайме» от 20 декабря 1979 года под названием «Ученые говорят советской общественности, что сомнения относительно безопасности АЭС безосновательны». Ниже следует ее слегка сокращенный текст:

«Наиболее маститые ученые Советского Союза снова публично защитили ядерную энергию, и в СССР полны решимости двигаться вперед в выполнении амбициозной программы строительства атомных электростанций.

Однако вчера в беспрецедентной пресс-конференции они раскрыли, что рядовые русские люди, живущие близ АЭС, обеспокоены тем, насколько они безопасны. Эти сомнения были отклонены как не имеющие оснований.

Ограниченные публичные дебаты относительно ядерной энергетики начались только шесть недель назад, когда ученые-ядерщики советской Академии наук опубликовали во влиятельном идеологическом журнале статью, в которой говорилось, что АЭС используют слишком много воды и земли и они могут привести к исчерпанию экологической емкости населенных регионов, а также могут привести к утечке радиоактивности во время транспортировки контейнеров с отработавшим топливом.

Эта статья получила широкую известность и предполагала наличие разногласий в высших научных советских кругах по этому вопросу.
Вчера профессор Анатолий Александров, президент АН СССР и глава сторонников развития ядерной энергетики, категорически отклонил все сомнения. Он сказал, что не существует непреодолимых проблем в атомной энергетике и что она является одной из самых безопасных промышленных технологий. Он подчеркнул, что АЭС оказались более безопасными, чем электростанции, использующие жидкое или твердое органическое топливо, и не создают опасности для окружающей среды и населения.

Он дал неожиданно резкий ответ своему коллеге по работе в АН СССР профес¬сору Николаю Доллежалю, который написал в «Коммунисте», что не существует гарантированно безопасного и экономичного способа удаления отработавшего ядерного топлива. Он отметил, что академик является специалистом только в области реакторостроения и не работает в других областях ядерной технологии.
Профессор Александров заявил участникам конференции, на которой присутствовали дипломаты из Великобритании и других стран, использующих ядерную энергию, которые были приглашены для того, чтобы выслушать советскую точку зрения, о том, что СССР будет развивать ядерную энергетику настолько быстро, насколько это возможно.

В настоящее время АЭС производят 5 процентов от общего объема производства электроэнергии в стране. В ближайшие 10 лет объем производства электроэнергии на АЭС должен возрасти до 25%, при этом будут построены АЭС электрической мощностью 1500000 кВт.
К 2000 году АЭС будут построены во всех районах страны за исключением тех, в которых имеются значительные запасы дешевого угля и гидроресурсов. Третью часть всего объема производства электроэнергии на АЭС будут производить быстрые реакторы.

В будущем ядерная энергия будет также использоваться для централизованного теплоснабжения городов. Две такие станции сейчас строятся вблизи Горького и Воро¬нежа. Профессор Александров осмеял предложение известного советского физика Петра Капицы о том, что они должны быть размещены на удаленных островах, и сказал, что ему непонятно, как в этом случае осуществлять коммуникацию и транспорт.

Академик признал, что рядовые жители были напуганы ядерной энергией. Он сказал, что эта боязнь явилась следствием незнания и опасения атомного оружия.

Он заявил, что каждый квалифицированный специалист в области ядерной энергии в мире знает, что АЭС можно безболезненно размещать вблизи населенных пунктов и даже крупных городов.

Он сказал, что не было ни одной ядерной аварии в СССР, что сообщения западной печати об аварии на быстром реакторе в Шевченко безосновательны...

До сих пор русские игнорировали антиядерные протесты в западных странах, даже идущие со стороны левых группировок. Они замалчивали сообщения об авариях и обвиняли западных нефтяных лоббистов в искусственном преувеличении боязни населения строительства АЭС. Однако эта позиция была чрезвычайно неудобной для международных конференций, и поэтому начало открытых общественных дебатов, может быть, было необходимо для того, чтобы дать возможность ученым обсудить эти проблемы с зарубежными коллегами».

Если вы внимательно прочитали эту статью и хотя бы поверхностно сопоставили ее настрой с тем, что происходило на Припяти весной-летом 1986 года, подробных пояснений не потребуется. Почти за семь лет до немыслимой беды сигнал о ее возможности — пусть не настойчивый, но слышный — был дан со страниц теоретического и политического журнала КПСС. Его встретили шквальным огнем. Тема недостатков в ядерно-энергетическом хозяйстве, и до того, мягко говоря, непопулярная в печати, стала вовсе запретной. Честь академического мундира была спасена. Но так ли? Не слишком ли часто мы принимали за честь лишь ее бюрократическую видимость, украшенный звездами пузырь, служащий ведомственно-эгоистическому самоутешению фантом? Ответ на этот вопрос не получен и поныне. Дело ведь не столько в ниспровержении ложных кумиров и в принуждении их к вечному покаянию (это нужно живым, а мертвым уже все равно), сколько в абсолютном недопущении чего-либо подобного в будущем. Дело именно в этом, и потому нельзя молчать.

Читателю будет любопытно узнать, что тогда же П. Федосеев обрушился в «Правде» «с кулаками, полными полномочий» (Щедрин), на одну из статей «Коммуниста» только потому, что она в трактовке предмета научного коммунизма разошлась с его учебником. Одновременно «высокая» рука вычеркнула из востребованной на согласование редакционной статьи ленинскую цитату: «Политический руководитель отвечает не только за то, как он руководит, но и за то, что делают руководимые им. Этого он иногда не знает, этого он часто не хочет, но ответственность ложится на него» [42,218]. В цитате усмотрели намек на Л. Брежнева с его окружением и сочли нужным еще раз «повоспитывать» журналистов.

К этому нам было не привыкать. Вспомнилась тут же ситуация 1969 года, когда я подряд несколько месяцев вписывал в проект одного документа два высказывания Ленина: «...Члены господствующей коммунистической партии несут на себе обязанности, и коммунисты допускают новых членов в партию не для того, чтобы они пользовались выгодами, связанными с положением правительственной партии, а для того, чтобы они показывали пример действительно коммунистического труда...» [39, 380]; «...Наша партия может теперь, пожалуй, попасть в очень опасное положение, — именно, в положение человека, который зазнался. Это положение довольно глупое, позорное и смешное. Известно, что неудачам и упадку политических партий очень часто предшествовало такое состояние, в котором эти партии имели возможность зазнаться... Позвольте мне закончить пожеланием, чтобы мы никоим образом не поставили нашу партию в положение зазнавшейся партии» [40, 327]... Так вот я вписывал эти цитаты, а С. Трапезников, тогдашний заведующий Отделом науки и учебных заведений ЦК КПСС, их вычеркивал. Мотив был самый невинный: все в тексте замечательно, но не следует перегружать документ деталями. В итоге первое положение не удержалось (еще бы: им подразумевалось посягательство на привилегии бюрократов); второе — правда, в усеченном виде — удалось сохранить. Это тоже была борьба, для которой социологи и политологи еще не придумали определения. Хотелось бы надеяться, что мы доживем, наконец, до такого времени, когда перестанут лицемерно называть «деталями» то, что выражает суть дела, и выдавать за суть чиновничью мишуру.

До сих пор наша общественность не научилась задавать так называемые детские вопросы, не обремененные лакировочными соображениями и проясняющие положение напрямую. И один из таких вопросов: почему в «большой» академии, поощряя гидро-и ядерную энергетику, десятилетиями держали в состоянии прозябания энтузиастов использования нетрадиционных источников энергии — солнечных лучей и ветра, приливной волны и тепла атмосферы? Экологическая безупречность и неисчерпаемость этих источников делают их естественной основой энергетики коммунистического будущего. Ссылки на дороговизну изысканий и аппаратуры на станциях ее конструирования и освоения, носившие раньше дежурный характер, уже не действуют так, как действовали до Чернобыля. Реальные, а тем более потенциальные потери, ущерб био- и ноосфере от односторонней ориентации на АЭС — теперь это особенно ясно — не поддаются исчислению. Пока что они сравнимы с последствиями ограниченной ядерной войны. Но что сулит нам дальнейшая эволюция? При попытках судить о ней традиционный здравый смысл, как правило, замешенный лишь на мотивах коммерческой выгоды, становится не только непригодным, но и прямо-таки опасным. Поэтому заслуживает внимания идея А. Зотова ввести в новое мышление, помимо уже известных постулатов (отчасти представленных в § 2 главы 1), «принципы запрета», кстати, давно используемые физиками.

«Неприемлемы экономические, политические, технические решения, чреватые какой-либо угрозой большого масштаба, не говоря уже о глобальной угрозе, — считает ученый. — Поэтому стала недопустимой война не только термоядерная, но и обычная, когда в воюющих странах имеются сотни АЭС. Мне кажется трагической ошибкой развитие атомной энергетики на поверхности нашей планеты и даже в ближнем космосе».

Можно, очевидно, спорить или не соглашаться с этой точкой «зрения, но нельзя опровергнуть тот факт, что ядерная энергетика не есть единственный оптимальный вариант. То, что Ленин, выдвинув идею социалистической индустриализации России, ухватился за электрификацию как прогрессивное ключевое звено, имеет не только технико-экономическое, но и методологическое значение. Им был выделен наиболее прогрессивный для своего времени энергетический компонент производительных сил, без обоснованной концепции которого невозможно четко уяснить себе, что за общество мы строим. Каким должен быть данный компонент в условиях становящегося социализма, что в данной области развивающийся социализм готовит для коммунизма — эти кардинальной важности проблемы, при условии, если новоявленным Ге¬ростратам и «марксоедам» не удастся все же похоронить коммунистическую организацию общества окончательно, должны уже теперь получить всестороннее научное решение.

Лица, ссылающиеся на значительную стоимость разработок, скажем, по солнечной энергетике, могли бы посчитать расходы, связанные с сооружением саркофага для взорвавшегося четвертого блока Чернобыльской АЭС и необозримо широким комплексом других мероприятий по нейтрализации последствий бедствия [по словам Л. Абалкина (1988), «Чернобыль обошелся в 8 млрд. руб. — около 1,5% национального дохода страны». Цифра эта сейчас уже не поддается измерению], чтобы прийти к выводу, что те же средства, дальновидно вложенные в перспективные энергетические исследования, могли бы дать прямо противоположный результат. «Единственным путем решения энергетической проблемы является наряду с увеличением использования угля быстрое развитие крупномасштабной атомной энергетики, — писал А. Александров в той самой статье. — Широкое и разнообразное применение энергии атома — экономическая политика дальнего прицела». Вот так, и никаких других вариантов. Атомная энергия ускорит технический прогресс и накормит, уменьшит (?) загрязнение окружающей среды и сэкономит кислород, обещал академик, но ни слова не проронил о какой бы то ни было альтернативе. «Но ведь ты сам говоришь, что Сова Минервы вылетает в сумерках, — задаю себе вопрос. — Что ж тут необычного, что мы становимся мудры задним числом?» Но становимся ли? И потом почему Сова должна вылетать в сумерках лишь после заката солнца, как предвестница ночи, а не в сумерках на рассвете, перед восходом солнца, как предвестница ясного трудового дня? Почему нам обязательно надо проделать горький опыт, хотя уже предвидимы его последствия, хотя он, может быть, уже проделан другими? Не сказывается ли тут определенная дефектность мышления, усугубляемая некоторым внешним влиянием, которую необходимо упорно преодолевать? Пример с Чернобылем наглядно демонстрирует следующее: признаком предкризисного состояния нашего общества служило и то, что нам приходилось теперь опасаться не только мирового империализма (прежде всего американского), не переставшего форсировать гонку ракетно-ядерных вооружений, но и самих себя; опасаться бюрократической деформации общественного интеллекта, которая дает себя знать по-прежнему. Без устранения же этой деформации невозможно никакое реальное движение вперед.

(Смотрю в окно на свою березу, на сидящую напротив Сову и замечаю: глаза прикрыты веками, нахохлилась, кажется подавленной. «Что, Совушка, что, милая, у тебя с твоей Минервой делишки были попроще. Разве сравнишь даже буйные схватки богов и титанов с тем вихрем страстей и перемен, которым захвачены миллиарды людей! Ну, ничего, привыкай, это тебе не тягучие времена до рождения Христова, а канун двадцать первого века... Только теперь о необходимости своего очеловечивания начинает задумываться все человечество. В этом и состоит высокое предназначение диалектико-материалистического мышления. Вот получится ли? Сформируется ли сознание общечеловечности вовремя? Эти проблемы терзают душу всей совестливой интеллигенции».)

Вопрос о новой, соответствующей состоянию современной общественно-исторической практики человечества форме материализма, без обоснования которой подлинно новое (не горбачевское) мышление будет буксовать, невозможно осветить в одной или даже в нескольких работах. Требуются фундаментальные исследования многих. Но можно привести основополагающие факты, которые неопровержимо говорят, что мы и в осмыслении действительности, и в сознательном воздействии на нее переживаем поворотный момент.

Один факт, на который следовало бы обратить внимание, — это обогащение содержания труда, который раньше определялся как производительный. Вульгарное представление долго связывало его лишь с физическим трудом в материальном производстве. Современная научно-техническая революция круто изменила тут реальное положение и систему оценок. Раньше всех это осознал чуткий на наживу класс монополистической буржуазии. Он понял, что при высокой степени технической оснащенности производства больше прибыли выжимается из квалификации, интеллектуальных сил и нервной энергии работников. В качестве производительного основательно проявил себя научный труд, обусловливающий технический прогресс. Если производительным при капитализме является и физический, и умственный труд, приносящий прибавочную стоимость, то при социализме в качестве производительного наряду с трудом в материальном производстве начинает признаваться также труд, формирующий человеческий фактор, — труд в духовном производстве, труд ученого, учителя, врача, художника, работника сферы обслуживания. Более того, опережающее развитие всего комплекса социального «обустройства» человеческого общежития признано решающим условием прогресса вообще. Очевидно, это согласуется с изложенным выше изменением материалистического подхода к социальным явлениям.

Марксизм-ленинизм создавался в существенно иных, чем теперешние, условиях мирового общественного развития. Гигантский рост производительных сил, мирохозяйственных связей и средств общения привел к тому, что человечество начало жить в рамках уже не локальной, не национально-региональной, как прежде, а всемирной истории. При этом и в национально-государственных границах, и в общемировом масштабе проявилась закономерность, открытая еще в начале формирования марксизма:

«В своем развитии производительные силы достигают такой ступени, на которой возникают производительные силы и средства общения, приносящие с собой при существующих отношениях одни лишь бедствия, являясь уже не производительными, а разрушительными силами (машины и деньги)» [3,69].

Это положение Маркса и Энгельса из «Немецкой идеологии» первоначально относилось к капиталистическим кризисам. Но две мировые войны, как две молнии грозно возрастающей мощности поразившие человечество в первой половине XX века, показали, что производительные силы капитализма являются уже и разрушительными силами не в косвенном, а в прямом смысле этого слова. Способность капиталистических производительных сил быть разрушительными, более того, губительными для всего человечества и всего живого на Земле возведена в новую степень в наше время, когда империализм располагает чудовищным оружием массового поражения, способным выжечь и отравить радиацией все экосистемы, довершая уничтожение всего случайно уцелевшего в обстановке «ядерной зимы». Эта способность была усилена гонкой вооружений, прежде всего ядерных, во имя того, чтобы система частнокапиталистической собственности смогла выжить и тогда, когда альтернативная ей система коммунистической собственности утвердилась во многих государствах. Вопрос «быть или не быть», вставший перед капитализмом в силу действия имманентных законов истории, монополистическая буржуазия, нагнетая ядерную опасность, постаралась (в чем ей угоднически подыграл М. Горбачев) трансформировать в вопрос быть или не быть, стоящий теперь перед всем человечеством. Таково вопиющее противоречие современной эпохи, которое невозможно разрешить без вмешательства разума.

Из прошлого мы знаем, что обе мировые войны возникли в результате стихийного нарастания кризисных явлений в международных отношениях. Довоенная Лига На¬ций, несмотря на самоотверженные усилия Советского Союза, не смогла унять агрессора и предотвратить конфликт. Страны и народы в большинстве своем не хотели и боялись войны. Но она, при всех своих пагубных последствиях, не несла с собой всеуничтожения, и психология ее восприятия мало чем отличалась от той, что складывалась века.

Положение, создавшееся в настоящее время, кардинально отличается от того, что предшествовало двум мировым войнам. Они означали массовое убийство людей по обе стороны фронта, но не тотальное самоубийство. Именно это может означать новая мировая война. Человечество не вправе тут полагаться на стихию. Сознательная воля миролюбивых и мироутверждающих сил есть не только благое пожелание, но и объективная необходимость, которую следует противопоставлять тенденции сползания мира к ядерной катастрофе. Разум, противостоящий неразумию, призван выполнить роль объективного фактора спасения всего человечества. Он призван выполнить эту роль раньше, чем разумно-научное начало, связанное с построением социализма и коммунизма, восторжествует в большинстве стран мира. Маркс, Энгельс, Ленин предполагали, что войны будут исключены из жизни общества с победой социалистических революций. На долю нашего поколения выпала не предвиденная ими задача исключения войны из международной практики еще до того, как такая победа совершилась повсеместно, и, хуже того, когда эти революции потерпели ряд тяжких поражений. Тем большее значение приобретает фактор сознательности, рассматриваемый на общепланетном уровне. Тем большее значение имеет понимание этого в связи с новой формой материализма, которая выступает исходным компонентом современного политического мышления.

Изложенные здесь соображения и факты дают в лучшем случае постановку назревшей крупной проблемы, но не ее решение. Осмысление новой формы материализма должно быть продолжено. Оно окажется плодотворным, если будет происходить в неразрывной связи с анализом меняющихся реальностей нашей эпохи. Подобно тому, как исследование социально-исторического материала раннего капитализма и предшествовавших ему формаций, позволило Марксу и Энгельсу сформулировать начала диалектико-исторического материализма, подобно этому углубление в проблематику эпохи перехода от капитализма к социализму и коммунизму позволит диалектико-историческому материализму обновить свою форму и обогатить свое содержание, придав им еще более активный, действенно-революционный характер.

Способность управлять теченьем мыслей и только потому — страной, подмеченная Пастернаком у Ленина, — это, конечно, поэтическая метафора. Но в ней содержится бесценное зерно правды. Организация и самоорганизация социализма должны все больше опосредоваться и обусловливаться его научным познанием и самопознанием, самоощущением и самопониманием. Иными словами, должно происходить укрепление обратной связи между истинным отражением природной и социальной действительности, с одной стороны, и социальной деятельностью — с другой. Более того, обратная связь истинного познания и успешной практики постоянно ужесточается. Укрепление и ужесточение обратной связи научной сознательности с естественно-историческим процессом сейчас с особенной силой проявляет себя как объективный закон социализма. Его совершенствование и переход в качественно новое состояние невозможны без соблюдения этого закона. Несоблюдение же его сулит новые ошибки и трудности, если не гибель.

Эта констатация значима прежде всего для новой общественной системы. Но в определенном смысле не только для нее. Сама возможность выжить определяется для человечества в целом необходимостью трезво осознавать условия этого выживания. А это означает, что объективно и гуманистически ориентированный разум выступает и следствием, и предпосылкой современного общественного развития вообще. Человечество не должно стать пленником и жертвой собственного неразумия. Благодаря разуму оно может и должно быть хозяином и своей жизни, и своей судьбы.

 

2. «Узкие места» политической экономии

— Ни с кого из вас, профессионально занятых в общественной науке, — в голосе Совы звучит требовательный металл, — не может быть снята ответственность за догматические наслоения предшествующего периода. Конечно, догматик из корыстно-карьеристских соображений и догматик поневоле — это совершенно различные социально-нравственные типы. В первом случае, несомненно, нужны беспощадная критика и осуждение, во втором, возможно, достаточно личной самокритики. Но очистительная работа должна коснуться всех и каждого. Кому-то придется пережить творческий кризис, кому-то — начать заново. Тем несерьезнее выглядит на этом фоне всеобщего духовного самообновления фигуры аллилуйщиков 60-70-х годов (вот они как распрыгались!), ныне изображающих из себя прозорливцев, которые якобы всегда шагали «впереди прогресса», а на самом деле только и занимались тем, что нюхали ветер. Это же современный вариант «пестрых людей», описан¬ных и русской литературе более века назад.

«Жизнь их представляет перепутанную, бессвязную и не согретую внутренним смыслом театральную пьесу, содержание которой исключительно исчерпывается переодеванием, — читаем у Щедрина. — Всем они в течение своей жизни были: и поборниками ежовой рукавицы, и либералами, и западниками, и народниками, даже «сицилистами», как теперь говорят. Но нигде не оставили ни скрупула своей души, потому что оставить было нечего. Все их искусство всегда состояло в том, чтобы выждать потребный момент и как можно проворнее переодеться и загримироваться».

Вряд ли нужны такие суетные «борцы» против догматизма, вряд ли полезна их, по выражению Блока, «адогматическая догматика». Однако что это я так разговорилась, — спохватывается Сова. — Все философия да философствование. Расскажи-ка ты мне лучше, что думаешь о теперешней политической экономии. Вот это солидная наука...

У нас давно делались попытки определить ее самый большой «грех», или вреднейшую из догм. Главной бедой кое-кто считал выдвижение на центральное место в политической экономии социализма (а именно она, как ты понимаешь, имела для страны кровное значение) проблемы «товарности — нетоварности». Наверное, эта позиция, как и некоторые другие, по-своему отражает действительное положение вещей и содержит в себе нечто рациональное. Мне, однако, кажется, что исходная догма носила более общий характер и начинать надо было именно с нее.

«В формировании той или иной эпохи, как и в формировании отдельного человека, — писал Гегель, — бывает период, когда речь идет главным образом о приобретении и утверждении принципа в его неразвитой еще напряженности. Однако более высокое требование состоит в том, чтобы этот принцип стал наукой».

Именно период в истории советской общественной системы, подобный тому, который имел в виду Гегель, и связанный с утверждением принципа общественной собственности, продолжался до недавнего времени. Этот период, как теперь общепризнано, чрезмерно затянулся. Жизнь, «перестройка» предъявили к названному принципу «более высокое требование», то есть продиктовали необходимость развернуть его в науку. Превращение «неразвитой еще напряженности» в развитую — вокруг этого вращались по сути все дискуссии, прерванные теперь искусом приватизации.

Если говорить о догме номер один в политической экономии социализма и теории научного коммунизма, их преподавании и пропаганде, то, с моей точки зрения, ею было сохранявшееся с 20-х годов отождествление социализма с актом превращения частной собственности на средства производства в общественную, сведение социалистических преобразований в народном хозяйстве всего лишь к национализации и кооперированию производства.

Самое начало социализации производственных отношений многие авторы десятилетиями выдавали за сущность всего процесса социалистического строительства. Мало кто задумывался о богатом содержании и внутренней структуре молодой общественной собственности, о ее конкретной реализации на уровне отраслей и регионов, коллективов и индивидов, о том, что коллективное присвоение средств производства должно означать и восстановление уничтоженного капитализмом индивидуального присвоения «на основе достижений капиталистической эры: на основе кооперации и общего владения землей и произведенными самим трудом средствами производства» [М., Э. 23, 773].

В первые послеоктябрьские месяцы упрощенный подход был объясним новизной и необычностью дела, но Ленин уже весной 1918 года четко указал на его опасность. Это нашло выражение в ленинской концепции всестороннего обобществления экономики, которое на первых порах с необходимостью носит формально-юридический характер, но должно быть непременно доводимо до состояния реального обобществления, обобществления на деле. Если формально-юридическое обобществление обеспечивается революционным актом замены народной властью частного собственника собственником коллективным, то обобществление наделе требует намного более длительных и упорных усилий, целого исторического периода приучения каждого трудящегося быть хозяином. При всей самоочевидной важности эта сторона процесса долго игнорировалась исследователями. Чувство хозяина воспитывалось в трудящихся не столько органическим включением в действительные экономические связи, сколько средствами агитации и пропаганды, «жимом» преимущественно на административные рычаги. В истории марксизма-ленинизма и реального социализма это связано в первую очередь с именами И. Сталина и Мао Цзэдуна.

«... Главной задачей пролетариата и руководимого им беднейшего крестьянства во всякой социалистической революции, — писал Ленин в «Очередных задачах Советс¬кой власти», предвосхищавших многие идеи, легшие в основу нэпа, — ...является положительная или созидательная работа налажения чрезвычайно сложной и тонкой сети новых организационных отношений, охватывающих планомерное производство и распределение продуктов, необходимых для существования десятков миллионов людей... Создав новый, советский, тип государства, открывающий возможность для трудящихся и угнетенных масс принять деятельнейшее участие в самостоятельном строительстве нового общества, мы разрешили только небольшую часть трудной задачи. Главная трудность лежит в экономической области: осуществить строжайший и повсеместный учет и контроль производства и распределения продуктов, повысить производительность труда, обобществить производство на деле» [36,171].

Эти тысячи раз цитированные различными авторами слова наводят на серьезные размышления. В медовый месяц «перестройки» модным стало рассуждать о том, что имел в виду Ленин, составляя свое политическое завещание. И дело не обходилось без журналистского субъективизма, без преднамеренного смешения существенного с несущественным, были с домыслом. Опираться же нужно только на факты. Гвоздь этого завещания состоял в поднятии на недосягаемую высоту обобществленной по-ленински, плановой экономики, управляемой людьми труда и поставленной на службу людям труда.

Упрощенное истолкование обобществления как только перехода материальных благ в общественное достояние, представлявшееся верным с точки зрения непосредственных участников национализации и коллективизации, недостаточно и даже ошибочно, когда дело доходит до фактического повседневного планового хозяйствования. Национализация и коллективизация, устраняя частную собственность на средства производства и эксплуатацию человека человеком, далеко не решают еще проблем организации социалистической экономики. Они создают соответствующие социально-экономические формы, содержание которых определяется уровнем производительных сил и культуры, а также проводимой экономической политикой. Не в обобществлении средств производства корень наших предперестроечных трудностей, как это пытались утверждать склонные к сенсациям литераторы, а в недообществленности, не в общественном характере собственности, а в необоснованной консервации ее первоначальных форм.

Некоторые из подобных авторов мнили себя научно превзошедшими политическую экономию Маркса, Энгельса, Ленина и были готовы (и призывали других) принести в жертву экономическому успеху «свою идеологическую девственность». Но о какой «девственности» (разумеется, если таковая у них когда-либо была) шла речь? Если в отношении однодневных газетно-агитаторских мотыльков, то на разговор о них вообще не стоило тратить времени. Если же о непогрешимости в отношении теоретического наследия основоположников марксизма-ленинизма, то есть идейной почвы коммунистического движения, то тут идеологическая ветреность явно неуместна. Иначе можно заслужить упрек, в общем-то аналогичный тому, который высказал Энгельс в рецензии на первый том «Капитала» в адрес тогдашних официальных немецких экономистов:

«Все они в той или иной мере принадлежат к «вульгарной политической экономии»; ради мимолетной популярности они проституировали свою науку и отреклись от ее классических корифеев. Они говорят о «гармониях» и путаются в банальнейших противоречиях. Пусть суровый урок, который дает им эта книга, пробудит их от летаргического сна и напомнит им, что политическая экономия — не дойная корова, снабжающая нас молоком, а наука, требующая серьезного и ревностного служения ей» [16,213].

У обобществления, если рассуждать о нем не абстрактно-догматически, а по сути, имеется не один уровень, определяемый типом собственности на средства производства, как это считалось длительный период, но и другие. Во-первых, это наиболее глубокий, технико-технологический уровень, зависящий оттого, какая техника и технология — ремесленная или индустриальная — преобладает в данный момент в общественном производстве. Во-вторых, это надстраивающийся над техникой и технологией и им соответствующий организационно-технический уровень. Определенный тип техники и технологии диктует и определенный тип основного звена производства, например, предприятия или объединения. «Точечная», дробная технология ремесленного типа, связанная преимущественно с применением орудий труда индивидуального пользования, объективно разобщает производство, обусловливает распыленность его подразделений, основная общественная связь между которыми осуществляется лишь косвенным путем, через товарно-денежные отношения. Слитная, непрерывная технология индустриального типа, которая связана с применением орудий труда, допускающих только коллективное их употребление, с концентрацией и специализацией, наоборот, способствует сближению, смыканию различных производств, их слиянию в один общественный производительный процесс, зарождению, помимо товарно-денежных отношений, также непосредственно общественных связей. Без учета этого «этажа» недостаточно эффективно, да и в точном значении немыслимо социалистическое обобществление труда и производства. И поныне такие связи и закономерности слабо изучены в науке и неполно учитываются на практике. Традиционное же истолкование обобществления как только национализации или «огосударствления» оказывается тормозом для выявления действительной диалектики производительных сил и производственных отношений. Это настолько важный вопрос, что мы к нему будем еще возвращаться.

Догмой, следующей за исходной, я назвал бы одностороннее понимание социалистического ассоциирования труда. Как известно, она возникает на базе общественной собственности на средства производства. Однако нельзя не признать забеганием вперед то, что мы допускали одно только прямое ассоциирование труда в рамках общенародного и колхозно-кооперативного секторов и недооценивали или вообще игнорировали его косвенные формы.

Откроем какой-нибудь старый учебник политической экономии. В нем как «законный» обычно фигурирует только непосредственно кооперированный труд на общенародных предприятиях и в колхозах и почти не упоминается опосредованно кооперированный труд, в десятках форм существовавший в экономической жизни. Наглядный пример — личное подсобное хозяйство, которое нередко аттестовалось и подвергалось гонению исключительно как «частное», в то время как в действительности все больше, многочисленными жизненными нитями связывалось с общественным. Непонимание природы, условий рационального комбинирования этой экономической формы с общественным хозяйством, их отвечающего народным интересам симбиоза приводило к двум крайностям. С одной стороны, подчас не хотели замечать фактов ослабляющего хозяйственный расчет «присасывания» личного подсобного хозяйства к общественному, стихийной перекачки из последнего необоснованно значительных средств. С другой стороны, применяли такие ограничительные и запретительные меры, которые подрывали личное подсобное хозяйство как важный источник пополнения продовольственного фонда страны, отбивали у сельских жителей интерес и вкус к земледельческому и животноводческому труду вообще.

В 60—70-х годах в стране активно развивался полускрытый и полулегальный сектор частных услуг, который был квалифицирован на июньском (1987) Пленуме ЦК КПСС и XIX Всесоюзной партконференции как «теневая экономика». Он компенсировал драматически затягивающуюся недоразвитость государственной и кооперативной сферы обслуживания. Им почти все пользовались. Но как сфера специфических реальных экономических связей ни в учебниках, ни в трудах экономистов и социологов он «официально» не фиксировался. Жизнь вынудила признать то, что есть. Индивидуальная трудовая деятельность — либо сама по себе, либо сблокированная с общественным производством, скажем, в виде своеобразной работы на дому, либо в кооперативной форме — есть факт экономической действительности. И вопрос состоял не в том, быть ей или не быть, а в том, в каком отношении, в какой системе связей ей находиться с общественным производством.

«Отличительной чертой коммунизма, — писали Маркс и Энгельс еще в «Манифесте Коммунистической партии», — является не отмена собственности вообще, а отмена буржуазной собственности...

Коммунизм ни у кого не отнимает возможности присвоений общественных продуктов, он отнимает лишь возможность посредством этого присвоения порабощать чужой труд» [4, 438, 440].

Эти положения весьма актуальны в наше время применительно к личному подсобному хозяйству и индивидуальной трудовой деятельности. Необходимо строго различать, с одной стороны, личную собственность, законно нажитую своим трудом в общественном или домашнем хозяйстве, и, с другой стороны, частную собственность, формирующуюся за счет присвоения неоплаченного чужого труда (прямая эксплуатация рабочей силы, взяточничество, приписки, хищения и т. п.) или же за счет использовании личной собственности в целях такого присвоения (спекуляция и пр.). Невнимание к этому политико-экономическому различию, которым грешила наша наука, смешение этих двух внешне схожих форм собственности и способствовало всякого рода недоразумениям в отношении граждан, занимавшихся общественно-полезным трудом в области производства сельскохозяйственной продукции или в сфере услуг вне общественного производства. Этот труд, если он ведется без найма чужой рабочей силы, по своей природе не является антагонистом непосредственно обобществленного труда в социалистическом производстве. А поскольку такой труд не функционирует изолированно и, как правило, сблокирован с непосредственно обобществленным трудом, например, через ту же работу на дому или же через кооперационную систему сбыта продуктов, то и не может не испытывать на себе влияния обобществления. Иначе говоря, он оказывается своеобразной опосредованной, побочной, непервичной формой обобществленного труда, в конечном счете осуществляемого ради достижения конечной цели общественного производства.

По-своему догматическими представляются как категорическое, снимающее необходимость конкретного вдумчивого анализа объявление личного подсобного хозяйства и индивидуальной трудовой деятельности полноценными социалистическими формами, так и, наоборот, безоговорочное отлучение их от системы социалистических производственных отношений. Вопрос намного сложнее. Он касается живых, подвижных, противоречивых, по большей части переходных форм, которые в комбинации с собственно общественным хозяйством находятся в состоянии непрерывного конкретного взаимодействия. Непонимание этой диалектики, огульно апологетическое и огульно негативистское отношение к проявлениям индивидуальной деловой предприимчивости при социализме не принесли ничего полезного ни науке, ни практике.

Еще одна заслуживающая пристального внимания догма — тезис о том, что утверждение общественной собственности в качестве господствующей автоматически-де означает превращение каждого в хозяина страны. Между тем одно от другого отделяет солидная временная дистанция. Она измеряется периодом, который необходим для создания отлаженного механизма общественных (общественно-коллективных, межколлективных, коллективно-личностных, межличностных) отношений, которые бы поддерживали у всех членов общества в надежном «рабочем состоянии» чувство сопользователя, совладельца, сораспорядителя средствами производства, формировали активную гражданско-коллективистскую жизненную позицию.

«Исторический опыт реального социализма показывает, — писал Ю. Андропов, — что превращение «моего», частнособственнического, в «наше», общее — дело непростое. Переворот в отношениях собственности отнюдь не сводится к единовременному акту, в результате которого основные средства производства становятся общенародным достоянием. Получить право хозяина и стать хозяином — настоящим, мудрым, рачительным—далеко не одно и то же. Народу, свершившему социалистическую революцию, приходится еще долго осваивать свое новое положение верховного и безраздельного собственника всего общественного богатства — осваивать и экономически, и политически, и, если угодно, психологически, вырабатывая коллективистское сознание и поведение. Ведь социалистически воспитанным является лишь тот человек, которому небезразличны не только собственные трудовые успехи, благополучие, авторитет, но и дела товарищей по работе, трудового коллектива, интересы всей страны, трудящихся всего мира.

Говоря о превращении «моего» в «наше», нельзя забывать, что это длительный многоплановый процесс, который не следует упрощать. Даже тогда, когда окончательно устанавливаются социалистические производственные отношения, кое у кого еще сохраняются, а то и воспроизводятся индивидуалистические привычки, стремление поживиться за счет других, за счет общества. Все это, пользуясь терминологией Маркса, последствия отчуждения труда, и они не улетучиваются автоматически и вдруг из сознания, хотя само отчуждение уже ликвидировано».

Эта проблема стала ощутимой не сразу. В первые десятилетия Советской власти, когда в рабочем строю находились миллионы, на собственном опыте познавшие, что такое капиталистическая эксплуатация и бесправие трудящихся, уже одно сравнение даже ранней социалистической нови с дореволюционным прошлым создавало у людей настроение сопричастности общему делу. Однако так не могло продолжаться всегда. Советские люди, выросшие при господстве общественной собственности на средства производства и не видевшие ничего иного, подчас воспринимали это великое благо, как никому не принадлежащий воздух, и так же обезличенно к нему относились. Опыт показывает, что без целенаправленной гальванизации в каждом члене общества гражданина-коллективиста невозможно совершенствование социализма как общественной системы, дальнейшее формирование социалистического образа жизни. Горькие плоды «перестройки» убеждают в этом в сугубой степени.

Социальной предпосылкой неправильного отношения части наших соотечественников к общественной собственности как якобы ничейной явилась невключенность их в малые, средние и большие управленческие структуры, неучастие в решении вопросов руководства производством и обществом, искусственные бюрократические перегородки между управляющими и управляемыми, не совместимые с социалистической демократией. Ликвидировав в принципе условия капиталистического отчуждения труда, мы, однако, не устранили возможность возникновения ситуаций «квазиотчуждения». Как раз против этого и должна была вестись упорная борьба. КПСС, если бы объявленный М. Горбачевым курс на подъем социального творчества масс был искренним, могла реально способствовать развертыванию социалистического самоуправления народа. Но была выбрана совсем другая, рыночно-парламентская модель, а это вытравило саму социалистическую направленность «перестройки».

В этой связи огромными, далеко не исчерпанными возможностями обладает кооперативный принцип организации населения. Следует решительно расстаться и с той заскорузлой догмой, будто ленинский кооперативный план полностью осуществлен и исчерпал себя в процессе коллективизации сельского хозяйства, будто его объектом было только частнособственническое крестьянство. Ленин мыслил этот план гораздо шире. Он считал целесообразным поголовное кооперирование жителей и деревни и города, крестьян, рабочих, интеллигентов в самых разнообразных его формах — производственное, потребительское, жилищное, культурное и др. Мне приходилось писать об этом еще в 70-е годы.

«Уже один факт интенсивного приобщения массы трудящихся СССР к общенародной собственности на средства производства показывает, в каком направлении идет прогресс», — отмечалось в книге «Социализм. К вопросам теории». Однако отсюда не вытекает, «что кооперативная форма социалистической экономики исчерпала себя или же вот-вот исчерпает. Возможно, в связи с быстрым ростом сферы обслуживания и ее роли в жизни общества потребуется и в этой отрасли активнее прибегать именно к групповому методу социалистического ассоциирования населения и, стало быть, не свертывать, а, напротив, расширять кооперативный сектор, хотя на этот раз не на селе, а в городе».

Укоренившееся представление связывает с кооперацией лишь групповую форму общественной собственности в отличие от государственной, и оно имеет основание в более чем полувековой практике. Но теперь появилась возможность взглянуть на этот предмет более масштабно. Ленин не противопоставлял кооперативные формы объединения трудящихся государственным, общенародным. Наряду с кооперативами, которые, как, например, колхозы, сохраняют относительную «собственническую» автономию, он допускал возможность образования кооперативов на базе общенародной собственности на средства производства, которые, в сущности, играют роль местных ассоциаций трудящихся. Без подобного «микроассоциирования» отдельному работнику трудно или невозможно ощутить себя полноправным членом «макроассоциации». По Ленину, кооперативы в этом значении слова должны были стать внутренними ячейками общенародной организации труда, ее основными структурными единицами. В разрабатывавшейся им второй Программе партии предусматривалась организация всего населения через кооперативы в производственно-потребительные коммуны [38, 99, 440]. Эта идея сейчас основательно забыта. А жаль. Будущее бесклассовое общество не может быть бесструктурным, и наиболее вероятным для него представляется как раз коммунальное строение. Трактовка, абсолютизирующая заявление Н. Хрущева о том, что вторая Программа партии выполнена, ослабила внимание обществоведов к этому ленинскому документу. Между тем в нем все еще имеется немало такого, что хорошо бы послужило и настоящему, и будущему.

«В сущности говоря, — писал Ленин в статье «О кооперации», — кооперировать в достаточной степени широко и глубоко русское население при господстве нэпа есть все, что нам нужно, потому что теперь мы нашли ту степень соединения частного интереса, частного торгового интереса, проверки и контроля его государством, степень подчинения его общим интересам, которая раньше составляла камень преткновения для многих и многих социалистов» [45, 370].

Признаем то, что есть: эту «степень соединения» и эту «степень подчинения», необходимую с точки зрения движения к целостности системы социалистических производственных отношений, их успешного функционирования и выявления присущих им преимуществ, мы то находили, то утрачивали. А потому опять и опять спотыкались о те же «камни преткновения». Требовалась научно взвешенная и долговременная система мер, направленных на их удаление. Среди этих мер видное место должно было занять свежее прочтение ленинского кооперативного плана, поощрение разнообразных кооперативных объединений, призванных быть своего рода энергоуловителями и энергонакопителями демократической инициативы масс, оптимального соединения индивидуальных интересов и воль с коллективными и общественными. М. Горбачев ухватился за эти идеи отнюдь не для того, чтобы сделать их руководством к действию, а для того, чтобы вульгаризировать их и опорочить. В результате все было сведено к чистогану и к насаждению дикого расточительно¬го рынка без руля и без ветрил.

Многие догматические иллюзии связывались у нас с плановым характером экономики, с принципом планомерности развития народного хозяйства. Исходя из фальшиво-лакировочного представления, что с планированием в стране «все в порядке», что оно вполне совершенно, чтобы обеспечивать осмысленный, научно обоснованный технический и социальный прогресс, некоторые авторы не могли объяснить себе и другим многие негативные тенденции в нашем хозяйственном развитии. Тут же, «естественно», появилась и другая крайность, мгновенно затвердевшая в догму: на план стали валить все недостатки и неудачи. Отчетливо выявилась линия, согласно которой план «уже сыграл свою роль, и сейчас, когда изменились условия, нам нужны новые формы экономического хозяйствования».

«...Уже сыграл свою роль...» — это говорилось о важнейшем завоевании и преимуществе социалистической системы хозяйства еще тогда, когда в верхах продолжали рассуждать о плане как о главном инструменте реализации экономической политики КПСС. Чем объяснить такое раздвоение? Думается, тем же догматизмом. Среди активно писавших на экономические темы в 80-х годах было немало тех, кто не умеет рассматривать социально-экономические явления и формы как исторические, преходящие, противоречивые, а значит содержащие в себе моменты и самоутверждения, и самоотрицания. Так и с планом. Из того, что у нас хромало планирование, вовсе не следовало, что плохо планирование вообще. Планирование «от достигнутого» в рублях, весьма приблизительно выражающее то, что нужно обществу, плюс ежегодная «корректировка» планов, означавшая «хвостистское» приспособление к узкопонятым интересам ведомств и регионов, робость перед ними центральной власти в ущерб общенародным интересам, подорвали авторитет планового начала, доверие к нему. Но из такого рода негодной практики отнюдь не вытекал вывод, что эти авторитет и доверие уже нельзя восстановить. Неумелым внедрением можно опорочить любую самую прекрасную идею. План типа 70-х годов и в самом деле сыграл свою роль. Но это могло означать только то, что должна вырабатываться модель плана 90-х годов, способствующая качественному изменению характера социально-экономического развития страны. «Новые формы экономического хозяйствования» (если это созидательные формы, а не растаскивание и распродажа всего и вся) не есть нечто внешнее, оппозиционное, противоположное планированию, как пытался кое-кто представить. Это обновление и самого планирования, радикальное преобразование его изнутри, приобретение им, наконец, такого качества, которое делает его социалистически полноценным. На это следовало направить самые квалифицированные, опытные, новаторски мыслящие кадры. Именно прорывом на фронте теории и практики планирования должен был прежде всего стать тот «принципиальный прорыв на теоретическом фронте, основанный на строгом анализе всей совокупности фактов общественной жизни, научном обосновании целей и перспектив нашего движения», о котором говорил М. Горбачев, когда он еще не выглядел ренегатом.

Одним из самых опасных предрассудков нынешнего момента является широко и быстро распространившееся предубеждение против любого планового вмешательства в ход экономического развития. Это тем более важно отметить, что при всесторонне обоснованном научном планировании, рассчитанном на ожидаемый конечный результат, мы фактически не хозяйствовали. Как же можно отвергать то, чего не испытали?

Теперь как никогда ясно: попытки планирования и регламентации всего и вся из одного центра вступили бы в непримиримый конфликт с их же сущностью и здравым смыслом. Жизнеспособно не всеохватывающее тактическое планирование, а планирование стратегическое, осуществляемое на ключевых направлениях удовлетворения личных и производственных потребностей, в большей или меньшей степени детализируемое тактически на различных уровнях управления — республиканском, краевом, областном, городском, районном, конкретизируемое в практике планов-заказов и хозяйственных договоров предприятий и объединений. Но как проводить такое планирование в жизнь, когда об этих самых потребностях и прежний Госплан, и министерства и ведомства имели, как правило, лишь косвенную, фрагментарную, а значит и весьма приблизительную информацию? Только через широко поставленное систематическое изучение общественных потребностей (оно, к сожалению, не обеспечивалось специально предназначенными для этого организациями и подразделениями ведомств), которые изменяются в зависимости от социально-профессиональной, национальной, поло-возрастной структуры населения, природно-климатических, эконом-географических, культурно-исторических и пр. условий. Превращение результатов подобного изучения в реалистическом сопряжении с данными об имеющихся ресурсах в естественную базу народнохозяйственного планирования могло бы сделать наши планы своего рода экономическим портретом многообразных интересов общества. Именно это придало бы планированию качество подлинной научности.

Отношение к обществу как к некоторой абстракции отжило свой век. Ориентация на всестороннее развитие человека требует конкретного отношения к людям и их различным слоям, сообществам, группам в единстве присущих им реальных потребностей и способностей. На это и надо нацелить обществоведов, чьи исследовательские усилия должны соразмеряться не с идеализированными цельнотянутыми схемами левого или правого толка, а с фактически установленными параметрами многогранного живого и подвижного социального объекта.

Мне непонятна догматическая глухота специалистов к призывам об изучении потребностей общества, о прогнозировании их развития. Ведь экономика существует и ведется только ради их удовлетворения. В прошлом делались попытки разрабатывать и даже преподавать курс «потребностеведение». Но этот опыт, по-видимому, успеха не имел. Несколько раз в 50—70-х годах печать принималась было писать о научно обоснованных рациональных нормах потребления продовольственных продуктов и промышленных товаров. Однако на фактическом планировании это не сказалось. К сожалению, кое-кто постарался с маху дискредитировать саму постановку проблемы как якобы намерение ввести карточную систему, и многие этому поверили.

До капитализаторской «шоковой терапии» мы уже были встревожены как товарным дефицитом, не дающим возможности покрывать платежеспособный спрос населения, так и гипертрофией, уродливым разрастанием или же пагубным перерождением некоторых потребностей, заимствованием буржуазно-мещанских стандартов потребления. Раздавались справедливые голоса, указывающие на необходимость направлять формирование потребностей, регулировать его, на то, что комплекс потребностей члена социалистического, по своей природе трудового, общества должен существенно отличаться от набора потребностей индивида в частнособственнической системе, где его потребительские притязания во многом определяются заинтересованностью капиталистических фирм в прибылях и умело поставленной, держащей потребителя в постоянном плену, рекламой. И тут одним из решающих факторов было призвано выступить по-новому поставленное, рассчитывающее непосредственно на потребителя, радикально перестроенное планирование. Опора на объективные сведения о реальных человеческих потребностях в их динамике (и в этом смысле на волеизъявление трудящегося-потребителя) превратило бы планирование из бюрократического института в институт демократический, в постоянно действующий инструмент корректировки экономического развития в соответствии с научно познанными интересами населения. В то же время планирование стало бы выполнять и воспитательную функцию, предлагая обществу разумно осмысленные, реальные модели потребления и тем самым воздействуя наличность.

Теперешнему спекулянтскому беспределу, с одной стороны, стремительному, самой властью устроенному обнищанию и уже начавшемуся вымиранию трудящихся и ветеранов — с другой, предшествовало и их подготавливало тиражирование псевдоученых публикаций, в которых аксиоматически отвергалась необходимость планировать производство конкретных продуктов и предлагалось планировать одну коммерческую эффективность. Но общественная наука не признает и не содержит в себе аксиом, то есть положений, принимаемых без доказательств. Марксизм-ленинизм — это система теорем, включающих и доказательства, и доказанные выгоды. Доказуем ли, например, появившийся в литературе второй половины 80-х годов тезис о том, что лишь с помощью верного управления из центра движением денег можно обеспечить соответствие количества и качества производимых изделий действительной структуре общественных потребностей? Я уже тогда называл это бредом, что подтверждается нынешним затоплением страны ельцинскими банковскими билетами в преддверии голода и экономического краха. Способен ли, далее, кто-либо доказать «теорему», согласно которой социалистическое общество может не вникать в то, что оно производит, удовлетворяясь лишь тем, какую прибыль получают отдельные хозяйственные единицы? Прибыль как непременное условие и показатель хозяйственной состоятельности, безубыточности, рачительности, конечно, необходима. Но конкретного человека (меня, тебя и т. д.) интересует не она. Конкретного человека интересует конкретный предмет потребления, его потребительские свойства, качество. Отвлекаться от этого общество, целью которого является не извлечение прибыли, а максимально достижимое на данном уровне развития производства удовлетворение разумных материальных и духовных потребностей, не может и не должно. «Здесь роза, здесь танцуй!». Во всяком случае, без знания потребностей как таковых, не вуалируемых дающей большие искажения денежной формой платежеспособного спроса, трудно себе представить и выработку добротных контрольных цифр, и формулирование научно обоснованного государственного заказа. Говорят, что получение такого знания — чрезвычайно трудная задача. «Но трудность, — считал Ленин, — не есть невозможность» [53, 152]. Внушением этой мнимой невозможности многие годы занимались наши академики и академические институты. Поэтому не удивительно, что они так быстро вывесили белый флаг перед Международным валютным фондом и отказались жить своим умом. Чего не было, того не было.

Догматическому отрыву планирования от реальных потребностей реальных живых людей было под стать и догматическое, идущее вразрез с фактами экономической жизни истолкование товарно-денежных отношений. Нельзя согласиться ни с теми, кто утверждает, что в сущности их у нас уже не было, ни с теми, кто, наоборот, сетовал по поводу того, что товарно-денежных отношений в нашей системе было слишком «мало». «Много» их или «мало», можно судить, например, по тому, что почти все производственные отношения в советском обществе облекались в товарно-денежные формы, что в народнохозяйственном обороте имелся избыток денежных знаков, что существовал огромный «отложенный» спрос населения (на сотни миллиардов рублей), который оказывал большое давление на рынок потребительских товаров. Уже в 70-х годах в этом виделся угрожающий потенциальный резерв капитализации страны, но кто тогда мог поверить этому предвидению?

Догматизм в понимании товарно-денежных отношений проявлялся в том, что они, как правило, брались такими, какими были еще в досоциалистическом хозяйстве, без качественных корректив, которые были внесены в их содержание более чем 70-летней практикой социалистического строительства. Случалось, что попытки разобраться в этом вопросе списывались по статье «схоластики», хотя категоричные «антисхоласты» в своем «анализе» по большей части не шли дальше сугубо бытового определения товара как вещи, которая производится на продажу, и денег как такой полезной и приятной субстанции, которой надежно обретаться в наших кошельках.
Чтобы по-настоящему заставить товарно-денежные отношения служить социализму, а не разрушать его, надо было их знать. Вот этого-то знания, да и сознания необходимости в нем, нам как раз и не хватало. Так, в должной мере не осмысливалось отличие товарно-денежных отношений, функционирующих в рамках общенародной собственности, опосредующих связи между предприятиями, имеющими одного собственника — социалистическое государство, от товарно-денежных отношений между различными собственниками (государством, колхозами, отдельными гражданами и др.). Очевидно, перед нами по меньшей мере два нетождественных ряда товарно-денежных отношений. Первый их ряд, сопряженный с отношениями непосредственно общественного типа, находящийся с ними в диалектической взаимосвязи (прежде всего взаимосвязи формы и содержания), генетически дальше ушел от детально исследованных Марксом, Энгельсом, Лениным товарно-денежных отношений простого товарного и капиталистического производства, чем второй. Но и товарно-денежные отношения между различными собственниками при социализме качественно отличались от товарно-денежных отношений досоциалистического типа. Здесь не было присущего последним полярного противопоставления друг другу участвующих в них агентов. Все они прежде всего выступали субъектами общенародного присвоения средств производства. Это относилось и к трудящимся государственного сектора народного хозяйства, и к членам кооперативов, что создавало такую специфику, которая сама по себе требовала особого исследования.

Разумеется, я не претендую здесь на освещение проблемы в целом, а только хочу подчеркнуть, что, продолжая поверхностно рассматривать весь комплекс товарно-денежных отношений как некую однородную, сплошную, внутренне не дифференцированную, не расчлененную массу, нельзя было дать сколько-нибудь обоснованные и конкретные рекомендации по их использованию.

Так, ряд авторов высказывался в пользу рынка в том смысле, что его «предстоит не только окончательно признать, но и последовательно формировать, отрабатывая и укрепляя все (!) присущие ему институты и механизмы». Однако не было признаков, что кто-нибудь в достаточной степени глубоко вникает в необходимые для этого условия и вытекающие отсюда последствия. Одним из таких условий, например, должно быть обеспечение однотипности товарно-денежных отношений, их унификации либо как отношений внутри одной формы общественной собственности (а до этого, мы знаем, было далеко), либо как отношений между различными собственниками (что потребовало бы дезинтеграции общенародного сектора экономики). Разобрались ли в этом наши ученые? В общем-то, без них или же при их молчаливом (и преступном) попустительстве политики избрали второй вариант, а это означало не только ликвидацию социалистического строя, но и подрыв позиций собственного государства.

Процитированное положение о желательности универсального, без каких-либо оговорок развертывания рынка принадлежит директору Института экономики мировой социалистической системы АН СССР, академику О. Богомолову. А вот его коллега, директор Института экономики АН СССР, академик Л. Абалкин придерживался того мнения, что

«недостатки, сложившиеся в прежней системе планирования, ее бюрократизация — не повод, чтобы шарахаться к стихийности. Есть вещи, которые рынок в принципе не может регулировать. Одно дело — текущий спрос, быстрое изменение конъюнктуры, перестройка производства в соответствии с меняющимися потребностями, и совсем иное — явления стратегического характера, принципиально новые направления в науке и технике, коренные преобразования в экономике. Сегодня экономика должна быть не инерционной, а подвижной, гибкой, изменчивой, в ней должны быстро совершаться структурные изменения. Вот эти-то проблемы в принципе не могут регулироваться рынком. Кстати, вся мировая практика доказывает это. Чистого рынка, рынка в классическом виде сегодня уже нет ни в одной стране, так было в девятнадцатом веке. Надеяться на рынок — испытывать ностальгию по прошедшим временам, возврата к которым нет». В этой связи Л. Абалкин отмечал, что «нам часто не хватает методологической культуры. Нельзя рассуждать по принципу «или — или», а что сверх того — от лукавого. Жизнь всегда диалектична, надо учиться этому подходу».

Привести, как сказал бы Свифт, к доброму соглашению две половинки экономического мозга в пространстве одного черепа Академии наук — особая, непосильная смертному задача. Столь заметное расхождение по одному и тому же вопросу, поскольку мы имеем дело не с алхимиками и экстрасенсами, а с весьма авторитетными специалистами, скорее всего, вызывалось не схватываемой многими противоречивостью самой экономической действительности. Нельзя сказать, что эта противоречивость совсем не признавалась в публикациях. Но вот декларации на сей счет было много, а конкретный анализ по большей части отсутствовал.

Я допускаю, что готовность к введению рынка «со всеми» присущими ему институтами и механизмами могла бы быть по своей экономической рациональности признаком более высокого состояния нашего хозяйства, чем теперешнее. Но говорить о целесообразности формирования рынка в указанном значении было очень не просто уже хотя бы потому, что совершенно неясны были ни теоретически, ни практически условия совмещения его с планомерностью, с научно-техническим прогрессом, со стабильностью благосостояния малообеспеченной части граждан. А без такой ясности осуществлять столь серьезную перемену было, по меньшей мере, необдуманным. Именно поэтому программы типа «400 дней», «500 дней» и т. п. оказались заведомо утопическими, не говоря уже о разрушительном влиянии их на основы социализма. Что же касается пресловутой «шоковой терапии», то она оправдала наихудшие опасения.

Мы многое еще не сознаем, Питомцы ленинской победы, 
И песни новые 
По-старому поем, 
Как нас учили бабушки и деды.

Этой строфой начинается есенинское стихотворение «Русь уходящая». Она уместна здесь потому, что наше сознание продолжает зачастую действовать по затверженным когда-то алгоритмам нами же сотворенных догм, в то время как настоятельно необходимо его динамическое обновление. Но вытекает ли отсюда, что требуется изменить стилю мышления, теории и диалектической логике Маркса, Энгельса, Ленина? Можно ли аттестовать приверженность им (а это прямо или косвенно делают некоторые обществоведы) как догматизм? Убежден, что нет. В силу своей революционной природы эти стиль, теория и логика не способны утратить атрибута новизны, и беда не в них, а в нас самих. Надо тщательно взвесить, в чем мы под влиянием вчерашней интерпретации марксизма-ленинизма, подлаживания к технократическому прагматизму отошли от идейных истоков научного коммунизма и подлинных требований жизни, и всем своим существом повернуться к ним. Повернуться не для того, чтобы повторять давно сказанное и витать в прошедшем, а для того, чтобы, напитавшись живительным идейным кислородом, совершить смелый творческий рывок вперед.

...Сова слушала внимательно и сосредоточенно, ни разу не перебив меня и не задав ни одного вопроса. Только при цитировании стихотворных строк она зашеве¬лила перышками и заявила:

—    Ты высказываешься слишком сжато и беседуешь со мной, как со своей коллегой. Не думай, пожалуйста, что я чего-то недопоняла. Но кое-какие моменты стоит получше развернуть — скороговоркой можно испортить все дело.

Ну, ладно, политико-экономических сюжетов нам и впредь не избежать. Но сперва скажи, что вы сейчас думаете о главном действующем лице желаемых и ожидаемых вами перемен. Кажется, какие-то публицисты изволили легкомысленно-издевательски прохаживаться по поводу пролетариата и понятия «пролетарский». Неужто они думают совершить перестройку только шариковыми ручками сотрудников журналов и газет?.. Ты сам мне говорил, что главным в учении Маркса, по мнению Ленина, является выяснение всемирно-исторической роли пролетариата как созидателя социалистического общества [23, 1]. Тут что-нибудь переменилось? Тезис этот опровергнут? Или кто-то запутался в новых явлениях действительности?

Сам-то ты хотя бы для себя в этом разобрался?

Продолжение следует.

Еще по теме