Коллекция: А если бы не Октябрь?

А если бы не Октябрь? Часть 2

(размышления по поводу эпилога российской монархии)

 

1. Кто и перед кем виноват?

Отшумели фанатские страсти футбольного мундиаля. Отзвучали первые комментарии по поводу хельсинкского саммита РФ и США. Тут-то и настал долгожданный день. Православным подданным «новой России» пришла пора проливать слезы, поститься и каяться. Ровно сто лет назад злодеи-большевики расстреляли в доме Ипатьева отрекшегося императора с семейством, причисленных РПЦ к лику «новомучеников российских». Под июльским солнцем к месту «обретения» останков, подлинность которых сама РПЦ не признает, прошел крестный ход, предводительствуемый ее главой (Репин, где ты?).

По стране снова развешивали плакаты, моля прощения у «царя» (от чьего имени?). «Царскую семью» писали с большой буквы, как не делали и до революции. Царского-то титула в России не было аж с 1723 года. Да, называли императоров по старинке «царями», но ведь неофициально. Одни – по стародедовской мужичьей вере в «царя-батюшку»; другие – ради самодержавно-патриотической «народности»; третьи, как ни парадоксально, – из тайной или открытой оппозиционности. Ведь «царский режим» издавна отождествлялся с опричными казнями при первом царе Иване Грозном, кровавым подавлением народных бунтов и церковного раскола «тишайшим» Алексеем Михайловичем да пыточными подвалами Преображенского приказа при его сыне Петре – последнем царе и первом (не считая Дмитрия Самозванца) императоре.

И вот не угодно ли – всему народу предлагают просить прощения за «цареубийство», объект которого на момент гибели уже полтора года, после своего отречения, монархом не был[1]. Даже с церковной точки зрения было бы куда убедительнее почитать его с семьей как страдающих христиан, отринувших, пусть и не по доброй воле, земное царство ради небесного. Но где там! Логика просматривается только одна – присущая «ереси царебожия», которую вынуждена формально осуждать даже сама РПЦ.

К сожалению, нам (без кавычек), в самом деле, есть в чем себя винить. Дело зашло столь далеко отчасти потому, что мы в этом вопросе слишком долго отмалчивались или в лучшем случае отделывались тем, что лежит на поверхности.

Среди тех, кто пытается как-то нейтрализовать истерию «царебожников», не споря по существу, находятся даже такие, кто приписывает Ленину… переправку гражданина Николая Романова с семейством за границу, где те, мол, и дожили свой век под другими именами. Выходит слишком уж похоже на легенды трехсотлетней давности: «Царя Петра в Немецкой земле подменили!».

Сравнительно здравомыслящие историки упирают на «самодеятельность» Уральского Совета, далеко не во всем, как и другие Советы той поры, подчинявшегося Москве. Так-то оно так. Но адресаты антикоммунистической пропаганды, с уже достаточно замусоренными мозгами, воспринимают любые попытки отделить большевистское руководство от, говоря юридическим языком, «эксцессов исполнителя» как частичное признание «вины». Дальше уже включается логика «коготок увяз – всей птичке пропасть». Примеров в недавней истории тьма – от былой «критики культа личности» до нынешних «антикоррупционных» переворотов и судилищ на разных континентах.

И противоядие здесь только одно – последовательный историзм подхода. Пора изжить застарелую привычку переносить свои сегодняшние – или вчерашние – представления и установки на людей других эпох, живших и действовавших в обстоятельствах принципиально иных, чем наши, сформированные – не стоит забывать – в первую очередь их усилиями и жертвами.

Те из наших товарищей, кто не склонен говорить обиняками, объясняют расстрел «августейшего семейства» праведным гневом людей труда. И здесь в принципе они правы. В самом деле, ненавидеть «августейшее семейство» народу было за что. За Ходынку, «достойно» открывшую царствование. За подлинные голодоморы целыми губерниями, раз в несколько лет, при экспорте зерна в Европу, гордости тогдашних и нынешних ура-патриотов (как сказал один из министров Николая II, «не доедим, но вывезем»). За Кровавое воскресенье, столыпинский террор, Ленский и прочие расстрелы. За еврейские и армянские погромы. За миллионы убитых и искалеченных в империалистических войнах, заведомо безнадежных для России. И еще за множество деяний, совершенных по прямому приказу или при явном попустительстве главы самодержавной империи, на вопрос переписи о роде занятий ответившему: «Хозяин земли русской». Даже «король-солнце» Людовик XIV, живший на двести лет раньше, – и тот «всего лишь» отождествил себя с государством, но не пытался приватизировать всю страну…

Между прочим, прозвище «Кровавый», данное Николаю II отнюдь не большевиками, – прямая калька с формулировки приговора, вынесенного английским Долгим парламентом в 1649 г. Карлу I Стюарту как «человеку кровавому». Надо полагать, либералы-англофилы крепко помнили, что еще второй царь романовской династии – Алексей Михайлович – запретил торговлю с англичанами за то, что они «короля своего Карлуса убили до смерти», и соблюдал «экономические санкции» дольше всех европейских монархов.

Никто теперь не решается напомнить и о том, что на одном из первых съездов РСДРП, когда кто-то из меньшевиков заикнулся об отмене смертной казни, с мест насмешливо закричали: «И для Николая II»? Тогда ни один делегат не оспорил необходимости казни государя, а Ленин прямо сослался на прецедент Англии: даже ей, не знавшей ордынского ига и прочих превратностей континентальной истории, – и то в свое время «пришлось отрубить голову одному коронованному разбойнику, чтобы обучить королей быть конституционными монархами».

Да что говорить о запрещенных при Николае II партиях, когда поэт-символист К. Бальмонт припечатал государя-императора строками:

 

Кто начал царствовать – Ходынкой,
Тот кончит, встав на эшафот.

 

В свете всего этого, если кому и есть за что просить прощения, то не нам и не нашим предкам, впервые получившим возможность учиться грамоте по букварям, которые начинались со слов: «МЫ НЕ РАБЫ, НЕ БАРЫ МЫ». Искренне жалею, что этих слов не оставили во всех советских букварях, дабы и последующие поколения с детства усваивали их смысл.

 

2. В защиту историзма

Вместе с тем мне представляется, что все вышесказанное, будучи бесспорным, не вполне защищает наше советское первородство от обвинений, сегодня, да уже и вчера, психологически главных. Тех, которые составляют субъективную основу как самого культа «Царской семьи», так и неадекватного ответа на него.

Первое из них касается бессудного характера расстрела. У людей, недостаточно знакомых с конкретно-исторической ситуацией лета 1918 г., неизбежно возникает вопрос: почему экс-монархов не предали открытому суду, как в свое время в Англии и Франции, хотя таково было программное требование всех революционных партий России? Ссылки на чрезвычайные обстоятельства убеждают далеко не всех: почему «дотянули» до чехословацкого мятежа, когда разбираться стало некогда и некому?

Объективно ответить на эти вопросы мы постараемся чуть ниже. Пока же остановимся на их субъективной стороне. Обостренное неприятие отечественным общественным сознанием любых «нарушений законности» обусловлено в первую очередь драматическими событиями 30-х гг. и их тенденциозной «критикой». Советское общество 50-х – 80-х гг., успевшее внушить себе, что внутренних антагонизмов в нем давно нет, могло видеть в былых репрессиях не политическую борьбу, а только «нарушения социалистической законности». Выработанная этим установка – «все должно быть по закону» – и посейчас бессознательно проецируется даже на такие времена, когда «закон» либо вообще отсутствует по причине революционного слома эпох (старый низвергнут, новый еще не оформился), либо распространяется на незначительное меньшинство населения.

Последнее как раз и было характерно для дореволюционной России, где блестящие речи Кони и Плевако слушали очень немногие. Гораздо больше было тех, для кого нормой являлись именно репрессии без всякого следствия и суда – при подавлении крестьянских бунтов, при карательных экспедициях в 1905-07 гг., да и при любом приезде в глухую деревню урядника или исправника, при любом применении казачьих нагаек и шашек к бастующим рабочим. Крепостную зависимость половины народа отменили немногим больше полувека назад, но в реальной жизни низов еще многое от нее оставалось. Так, телесные наказания формально упразднили, но полиция (что уж говорить о карателях 1906-07 гг.) секла крестьян вовсю – сам Николай II считал, что мало, и накладывал резолюции: «Розги!» Бессудные расстрелы он тоже хвалил; и наоборот, порицал тех чиновников, кому удавалось прекращать протесты без кровопролития.

Для марксиста все это говорит не только о том, что «хозяин земли русской» сполна заслужил свой конец. У этих фактов есть и более глубокое значение. Речь идет об обществе, которое, в экономическом и внешнеполитическом аспектах вступая уже в государственно-монополистический капитализм, в плане политическом и социокультурном оставалось до 1917 г. сословно-самодержавным. Право и правосознание в нем носили характер в лучшем случае верхушечный. «Правовое» положение большинства народа фиксируют русские пословицы: «Закон что дышло – куда повернул, туда и вышло», «Закон что паутина – шмель проскочит, а муха увязнет». Условия жизни десятков миллионов людей из низов формировали одну установку: исход борьбы решает сила, она и только она диктует свои законы или обходится без всяких законов. Что уж говорить о Гражданской войне, когда «сила пошла на силу»? Чтобы законность стала восприниматься большинством как норма и благо, общество должно было уже революционно измениться и прожить в новой реальности не одно десятилетие. По меньшей мере необъективно, руководствуясь советскими либо постсоветскими критериями, обвинять и осуждать предков, без чьей борьбы и без чьих жертв просто не было бы – и при ком де-факто не существовало – ни этих критериев, ни их реальной основы.

Второе обвинение со стороны обличителей «цареубийц» по сути перефразирует отчаянный вопрос Ивана Карамазова: «Но при чем здесь дети?» На наших современников, да уже и на позднесоветское общество, это действовало и действует безотказно. Многие могли бы понять казнь – не в первый раз в истории революций – монаршей четы. Но расстрел «царевен», а тем более больного гемофилией 14-летнего цесаревича, вызывает у них искреннее негодование. Эту эмоциональную реакцию и эксплуатируют «царебожники».

Непросто нашим современникам понять, как обстоит дело со «слезинкой ребенка» в сословно-самодержавном обществе, особенно когда в жилах «ребенка» течет «голубая кровь». Не стану здесь распространяться о страшной участи миллионов и миллионов «ребенков», случайностью рождения такой чести не удостоенных. Чересчур упирать на это значило бы сводить трагическую коллизию к социальной мести. Между тем корни ее надо искать намного глубже.

Для начала отметим, что никаких «детей» по меркам того времени в Доме Ипатьева не расстреливали. Младшему в семействе экс-императора, цесаревичу Алексею, через несколько дней исполнялось 14 лет, сестры были старше. Возраст от четырнадцати воспринимается как «детский» только в сегодняшнем и предшествующем ему позднесоветском обществе, где удлинение социализации личности, объективно присущее современной нам стадии истории, помножено на массовую инфантилизацию в условиях затяжного политико-экономического кризиса. Это теперь старшеклассники и даже студенты, участвующие в разноцветных праздниках непослушания, вызывают стандартную реакцию – «онижедети». А век назад четырнадцать лет были для абсолютного большинства де-факто возрастом социального совершеннолетия: в эти годы, а то и раньше, люди начинали трудовую жизнь, крестьяне и особенно крестьянки вступали в брак, многим доводилось участвовать в революционной борьбе и боевых действиях, и никому не делалось скидок на возраст.

Но это несоответствие между сегодняшними и тогдашними реалиями – хотя и важное, но не главное. Нынешняя эмоциональная реакция на все, что изображается как «убийство царской семьи», подготовлена историческими обстоятельствами не начала, а середины XX столетия. С одной стороны – ужасами империалистических войн, особенно нацистским геноцидом (вот где было подлинное детоубийство!). С другой – вошедшим в плоть и кровь уже нескольких поколений отношением ко всем людям именно как к «людям вообще», принципиально равным в основных правах и обязанностях.

Принцип равенства «прав человека», самоочевидный для наших современников, неосознанно проецируется ими на предшествующие эпохи. Легко забывается, что он сам – явление историческое. Действительность всего столетней давности повсюду в мире была во многом другой (почитайте любую толковую книгу тех времен и попробуйте в нее вдуматься – сами убедитесь). В России, едва выходившей из сословно-самодержавного строя, жизнь и сознание были качественно иными. Упразднение сословий, провозглашенное только Октябрем, еще не стало культурно-психологической нормой, а оставалось объектом ожесточенной борьбы. Иначе не объяснить прямо-таки истерического неприятия народной революции большинством «чистой публики», нередко даже теми из интеллигентов, кто в материальном плане от нее ничего не терял, а скорее мог выиграть как профессионал и гражданин. Слишком многим казалось лучше лишиться жизни, чем смириться с тем, что с ними смеет равнять себя «черная кость». Ведь это же просто конец света, хуже, чем негр на избирательном участке в южном штате САСШ! Иного и трудно ожидать в обществе, где положение человека с незапамятных времен определялось фактом рождения. Что уж говорить об «августейшем семействе», где тем же фактом определялась не просто принадлежность к привилегированному меньшинству, а тотальная монополия на неограниченную и бесконтрольную власть над шестой частью земной суши.

 

3. Монархия и цареубийство как исторические феномены

Монархическая форма правления как таковая, а особенно абсолютная монархия, вообще исключает отношение к своим реальным и потенциальным носителям как к людям, подобным всем остальным. Пока эта форма власти исторически не изжита, ее обладатели для подданных и для самих себя именно что не люди, а помазанники божьи. Поскольку же «благодать» передается, как говорили прежде, с «кровью» (теперь сказали бы – с генами), то распространяется на каждого члена «августейшей» семьи. Причем как со знаком плюс, обеспечивая им при любых условиях исключительный статус, так и со знаком минус, делая каждого из них, независимо от пола и возраста, потенциальным объектом и потенциальной жертвой борьбы за власть. В полном соответствии с диалектикой, противоположности сходятся: наследственная власть предрасполагает к цареубийству, абсолютная власть его предполагает. Примеров в истории всех монархий с древнейших времен – поистине тьма.

Но даже на этом фоне трехсотлетнее правление российского «дома Романовых» выделяется особо. Во всей Европе не найти другой династии, которая не имела бы при воцарении ровно никаких наследственных прав. Хоть Романовы и пытались выводить свой род от римского императора Августа, как эфиопские негусы – от библейского царя Соломона, в реальности начала XVII в. это были бояре средней руки, даже не выходцы из «всякого княжья». Престол они получили исключительно по праву избрания сословно-представительным органом – Земским собором. Но в Европе, если не на планете, нет и другой династии, которой удалось бы менее чем за сто лет задушить все формы общественно-политического представительства и узурпировать всю власть. Европейский абсолютизм, каких бы «высот» произвола подчас ни достигал, о подобном мог только мечтать. Это, скорее, второе издание византийской «автократии» («самодержавие» – точный перевод старинного греческого термина на русский), самой деспотической формы монархии в средневековом мире. С закономерным воспроизводством и такого ее атрибута, как регулярный захват власти путем дворцовых переворотов.

Официальный порядок престолонаследия в России был введен только Павлом I – и сам он, будто в насмешку над этим установлением, был вскоре убит заговорщиками. В других странах, где законный порядок передачи трона действовал давно, перевороты были исключением, в России целых два века – нормой. И все они сопровождались физическим устранением или пожизненным заточением соперников, независимо от пола и возраста. «Воренка», сына второго Самозванца и Марины Мнишек, роковая участь постигла в действительно малолетнем возрасте, а династически законного государя Иоанна VI Антоновича – еще в младенческом.

Насильственной смертью Петра III «дебютировала» младшая ветвь Романовых, которую правильнее называть, по родине злосчастного императора, Гольштейн-Готторпской. Между прочим, небезынтересно, кому пришло в голову назвать последнего ее отпрыска так же, как двести лет назад старшего сына Петра I, павшего очередной жертвой борьбы за власть. Ведь с тех пор имя Алексей, напоминавшее подобно именам Иоанн-Иван и Димитрий-Дмитрий о кровавых страницах истории, никому в династии не давали.  (Надо полагать, неслучайно Ф.М. Достоевский именно ими «окрестил» троих братьев Карамазовых, отца же их назвал мирским именем подлинного основателя царствующего дома – Федора Романова, в монашестве Филарета). Только в начале XX века «табу» было нарушено, отозвавшись через полтора десятилетия выстрелами в Доме Ипатьева, как раз в годовщину гибели Алексея Петровича и Иоанна Антоновича. С историей играть никому не рекомендуется…

Мысли или, скорее, эмоции наших современников, если вообще касаются данных моментов прошлого, текут обычно все по тому же руслу нравственного негодования жестокостью политики как таковой и/или конкретных ее деятелей. Но дело не в жестокости, а в объективной закономерности: пока таков принцип власти – нет смысла, по испанской поговорке, «просить груш у вяза». Грубо говоря, не ты – так тебя. Кто в борьбе за власть проявит мягкость, тот просто обеспечит победу другим, и крови при этом прольется не меньше. Выход из круга насилия – когда для этого созреют исторические условия – может быть только один: коренным образом изменить устройство власти и всего общества.

При этом формы самого революционного изменения неизбежно несут на себе отпечаток прошлого. Общество, в котором фактически любой политический переворот даже в рамках одной династии предполагает или допускает цареубийство, молчаливо признает это «право» исключительно за «своими» – придворной элитой «благородного» сословия в качестве исполнителей и ближайшими родственниками убитого в качестве бенефициаров. (Последний пример уже в начале XXI века дал Непал: один из принцев, непонятно с какой стати, перестрелял из автомата все царствующее семейство – и от «мирового сообщества» никакого шума о терроризме не последовало). Вполне логично, что все народы в своем политическом развитии прошли стадию «демократизации» цареубийства: если к нему прибегают сами обладатели голубой крови, что же остается подданным, с которыми вызывающе не считаются, как не поступить так же? Тем более, что никакого другого механизма смены власти еще не выработано.

Не приходится удивляться тому, что в России уже декабристы – причем главным образом умеренное Северное общество, выступавшее за конституционную монархию, – уделяли теме цареубийства первостепенное внимание. А близкий к ним молодой Пушкин поэтически предвосхитил приговор Истории в полном объеме:

 

Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.

 

Иной наш современник устрашится жестокости этих слов и, пожалуй, призовет вымарать их из книг. Слишком отвыкли мы от суровой диалектики истории: до исторического прогресса, не нуждающегося ни в какой «смерти детей», обществу надо еще дорасти (а в дальнейшем – беречь и отстаивать достигнутое, чего граждане позднего СССР, увы, не сумели).

Другим примером инерционности мышления служит восприятие вершины следующего за декабристами этапа революционной истории – организации «Народная Воля» – как исключительно террористической. Так характеризовали себя уже сами народовольцы, так же называли их современники и потомки – кто с осуждением, кто с признательностью и преклонением. Но ведь собственно террор (в переводе – «страх, ужас») означает действия, имеющие целью добиться политических результатов путем устрашения противника. Так представляли свою задачу некоторые предшественники народовольцев, в частности анархисты-бакунисты (и в России, и в других странах). На этот путь революционную молодежь толкали сами власти, отвечая на мирную социалистическую (в России – народническую) пропаганду неадекватно жестокими репрессиями. Но именно «корифеи» Народной Воли – так уважительно называл их Ленин, убежденный противник террористической тактики, – первыми отвергли путь покушений на полицмейстеров, шефов жандармов и прочих «слуг государевых». Народовольцы первыми после декабристов встали на путь организованной политической борьбы. Характерно, что они, вопреки народнической идеологии, уже стремились поднять на борьбу в первую очередь рабочий люд, но на каждом шагу убеждались, что для этого не созрели ни внутренние, ни международные условия. В конце 70-х -  80-е гг. XIX в. не только российский пролетариат еще оставался «классом в себе», но и во всей Европе после подавления Парижской Коммуны свирепствовала реакция; единственная рабочая партия, германская социал-демократия, была фактически под запретом. В условиях назревавшей в России 1879-81 гг., по позднейшей ленинской оценке, революционной ситуации лидеры Народной Воли не нашли иной возможности политической инициативы, кроме «монархомахии» (используя термин французских вольнодумцев XVI-XVII вв.). Подчеркиваю – не террористического акта как средства устрашения, хотя умеренное крыло организации допускало и вариант принуждения монархии к реформам, а именно цареубийства, означавшего в самодержавной стране акт смены государственной власти способом, реальной альтернативы которому российская история тогда не знала. Народовольцы рассчитывали, что переворот перерастет в революцию, и даже столь проницательному уму, как Энгельс, за этим их упованием виделся реальный шанс.

Увы, остальные современники усмотрели в эпопее «Народной Воли» главным образом «технику» организации покушений. Эсеры, эпигоны народовольцев, возвели этот метод, навязанный предшественникам отсутствием массового рабочего движения, в ранг стратегии уже в иную эпоху, когда революционное движение масс неудержимо росло. При этом горе-продолжатели избрали отвергнутый предшественниками путь подлинного индивидуального террора, выступающего в истории, как правило, оружием обреченных. Вернувшись к «охоте» на второстепенных персонажей властной иерархии, эсеры странным образом оставили в покое «хозяина земли русской». По всей вероятности, из гибели «Народной воли» они сделали лишь один вывод – сочли политически проигрышным не террор как таковой, а именно цареубийство.

Такое представление возникло не на пустом месте: оно было парадоксальным преломлением «царистских» иллюзий, еще широко распространенных в народной массе. Ведь даже питерские рабочие, самые развитые и организованные в стране, сохраняли эти иллюзии до 9 января 1905 г., когда шли с иконами и хоругвями к государеву дворцу, по сути так же – и с теми же, в более страшном масштабе, последствиями, – как их предки в XVI-XVII вв.

 

4. От «священных царей» к монархической Вандее

Как же в реальной истории совмещалось, казалось бы, несовместимое – массовая ненависть к «царскому режиму» и массовые же царистские иллюзии?

Интеллигентское и пролетарское отторжение монархии, революционной Россией поистине выстраданное и стократ оправданное исторически, имело много общего с отторжением другого, тесно связанного с нею, института «предыстории человечества» – религии. И то и другое психологически сопровождалось новым изданием позиции просветителей XVIII века, относившихся к обоим явлениям как к порождениям невежества, обмана и насилия, кои рассеются как кошмар, стоит лишь раскрыть людям истину.

Если полагать – как нередко бывало в советские годы, – что Кровавое воскресенье и империалистические войны, распутинщина и отречение Николая с Михаилом полностью дискредитировали в глазах всего народа сам институт монархии, то расстрел в доме Ипатьева выглядит непонятным и неоправданным перегибом. Но это означает игнорировать ленинское требование: «НЕ принять изжитого для нас за изжитое для класса, за изжитое для масс»[2]. В громадной стране с многоукладным хозяйством все процессы вообще идут крайне неравномерно. Даже при широком восприятии социалистических идей народными массами надо всегда помнить ленинское предупреждение: «Есть социализм, выражающий идеологию класса, идущего на смену буржуазии, и есть социализм, соответствующий идеологии классов, которым идет на смену буржуазия»[3].

Сознательный марксист, владеющий методологией диалектического материализма и историческими знаниями XX века, обязан понимать: массовые иллюзии порождаются и поддерживаются реальными условиями жизни масс, а, следовательно, могут быть по-настоящему преодолены лишь в меру прогрессивного изменения этих условий. Причем общественное сознание как целое всегда отстает от общественного бытия, развиваясь в рамках устойчивой, хотя и трансформируемой условиями каждой новой эпохи, социокультурной традиции.

Корни культа «священного царя» уходят в самую глубь истории – к тысячелетиям «протоклассовой» эпохи, переходной от первобытнообщинного строя к классово-эксплуататорским формациям. Общество того времени представляло собой иерархию родовых общин, возглавляемую господствующей общиной. Предводитель этой «общины общин» становился «священным царем», выступая сакральным «отцом» всей общинно-родовой иерархии, главным жрецом одного из небесных богов и мужем царицы-жрицы, воплощавшей верховное божество – Землю-Мать. Здесь надо искать отдаленные истоки традиции сакрального восприятия царствующей четы, а также, закономерным для древних образом, – обычая жертвоприношения «священного царя», едва он утрачивал физические силы или страну постигало тяжкое бедствие.

Культ «священного царя» не ушел в прошлое вместе с ранней Древностью, поскольку жизнь большинства людей во всех докапиталистических и некоторых раннекапиталистических обществах протекала внутри общины, пусть и включенной уже в эксплуататорские отношения, но во многом сохранявшей преемственность протоклассовой традиции. Эта преемственность воспроизводилась, во-первых, очевидной зависимостью людей, прежде всего земледельцев, от сил природы – почти как у далеких предков, не отделявших реальное воздействие на природу от магического. Во-вторых, слабостью связей между разными общинами и землями, чьи общие потребности (оборону, организацию общественных работ, хранение запасов на случай бедствия) обеспечивать кроме подчинявшего их себе государства было некому. В-третьих, способностью монархической власти, особенно в переходные эпохи, балансировать между сословиями и классами, удовлетворяя в известной мере интересы не одного лишь эксплуататорского меньшинства.

Все эти факторы, свойственные в той или иной мере прошлому любого народа, с особой силой действовали в истории Руси – страны рискованного земледелия, крайней разбросанности поселений и скудости путей сообщения, малых размеров избыточного продукта и вытекающей отсюда гибельности для народа любого завоевания и/или «смуты». Неудивительно, что в этих условиях царистские настроения отличались особой устойчивостью. Характерно, что народные движения на Руси до конца XVIII в. проходили под знаменем самозванчества, а не религиозной ереси, как в большинстве стран Средневековья и начала Нового времени.

Если мы последуем ленинскому совету не возводить революцию «в нечто почти божественное», то нам станет ясно, что при всем грандиозном размахе преобразований, открытых Октябрем, они не могли разом охватить шестую часть суши. В огромной России хватало захолустий, куда новая власть приходила только с Красной Армией в годы Гражданской войны. Той политической школы, которая была за плечами промышленных рабочих, тружеников сельской округи индустриальных центров и солдат ближайших к ним фронтов мировой войны, десятки миллионов жителей провинции не прошли. Уже поэтому считать веру в «доброго царя» только достоянием истории было явно преждевременно.

Видимо, к 1917 г. от веры в «царя-батюшку» вполне освободились лишь передовые рабочие и интеллигенты, тогда как у массы крестьян и провинциальных мещан разочарование в конкретной царствующей чете уживалось с готовностью поверить в «доброго царя» в каком-то ином варианте. Не потому ли Временное правительство решилось объявить Россию республикой только в сентябре 1917 г.? Не потому ли буржуазные партии и «белое движение» до конца цеплялись за призрак «непредрешенчества» – мол, устанавливать государственное устройство правомочно только Учредительное собрание (будто для монархистов сам акт выборов в такое собрание легитимнее провозглашения республики)? И не потому ли «царистский» тип сознания в российской глубинке смог пережить даже советские десятилетия, а с массами вчерашних крестьян, за одно-два поколения ставших горожанами, вернуться в экономические и политические центры страны, что помогает понять многие перипетии ее истории вплоть до нынешних заигрываний с монархией?

Царистские настроения имели и другой источник, также восходящий к седой старине. Во всех раннеклассовых обществах большую роль играл институт «царских людей», по тем или иным причинам оторванных от своих общин и обретавших новый статус на государевой службе, заменявшей им род и племя. Отголоски этой традиции в рекрутской армии самодержавной России дожили до второй половины XIX, а психологически сказывались и в призывной армии начала XX в. При всех тяготах и унижениях солдатской службы, она возвышала «служивого» над массой крепостного и полукрепостного люда, обеспечивала ему самому на склоне лет и его детям личную свободу. За особые заслуги солдат мог удостоиться офицерского чина, дававшего личное, а иной раз и наследственное дворянство. Очень характерно, что именно такое происхождение имели лидеры «белого движения» на юге России – генералы Алексеев и Деникин. Психологически это понятно: крушение уклада жизни, при котором их отцы и они сами добились редкостного успеха, воспринималось ими тяжелее, чем многими потомками столбовых дворян. Конечно, такая карьера удавалась единицам, но – подобно пресловутому «чистильщику ботинок, вышедшему в миллионеры», – питала иллюзии многих тысяч. В сознании солдатской массы, набираемой из крестьян, отношение к службе как каналу социальной мобильности облекалось в архаичную форму восприятия «войска» как большой общины и даже семьи (вспомним слова песни «Солдатушки, бравы ребятушки»). Все это составляло один из «секретов» сплоченности и высоких боевых качеств русской армии в войнах с внешними врагами, но также помогало самодержавию вплоть до 1905-07 гг. подавлять рабочие восстания и крестьянские волнения руками крестьян в шинелях. Это традиционное отношение, естественно проецируемое на государя-главнокомандующего, которому лично присягали на верность, питало «военный» вариант монархизма, представлявший наибольшую опасность для революции.

По всему этому в реальных условиях России большевики имели достаточно оснований опасаться, что любой представитель «августейшего семейства» легко превратится в знамя новой Вандеи. Это название, в начале Великой Французской революции присвоенное одному из департаментов, уже вскоре стало нарицательным обозначением «белого», по цвету флага Бурбонов, повстанческого движения с широким участием крестьян, и революционерам всех стран, даже более чем через сто лет, было понятно без перевода.

На охваченном вражеским кольцом Урале оснований для тревоги было больше по крайней мере на порядок. К востоку от него почва для монархической реакции была столь благодатной, как, пожалуй, нигде, кроме некоторых казачьих земель. Сибирские хлеборобы не знали бичей русского крестьянства – крепостного права, выкупных платежей и малоземелья; влиятельное за Уралом кулачество привыкло эксплуатировать ссыльных, а на столыпинских переселенцев-крестьян смотрело как на чужаков-конкурентов. Подобно казачьим землям, Сибирь и старожилами, и центром воспринималась как особая страна, социально и даже этнически отличная от «Руси» и соединенная с ней главным образом присягой «царю». О настроениях деревни во многих местах Сибири говорит тот факт, что даже Петру Щетинкину, командиру красных партизан Енисейского края, приходилось, подобно Ивану Болотникову или Степану Разину, обращаться к землякам от имени несуществующего претендента на престол. Если бы белые монархисты предъявили сибирякам «настоящего царя», они могли поднять подлинную Вандею, не имея при этом недостатка ни в хлебе, ни в угле, ни в лесе, ни в международной валюте – золоте и почти столь же драгоценной пушнине.

Буквально бок о бок с потенциальной сибирской Вандеей находился, пожалуй, самый враждебный монархии край – рабочий Урал. Значительную часть его населения составляли потомки крепостных работных людей, менее полутора веков назад поголовно вставших за Пугачева и подвергнутых за это жестоким наказаниям. На старых уральских заводах порядки и в начале XX в. оставались полукрепостными, условия труда – ужасающими (почитайте Бажова). Неудивительно, что после поражения революции 1905-07 гг.  среди уральских пролетариев, вопреки позиции большевиков, несколько лет действовало полупартизанское-полутеррористическое движение – «лбовщина».

Каковы могли быть последствия фронтального столкновения двух полюсов, если бы против революции встала монархическая Вандея? Примерно представить это море крови и страданий позволяет колчаковский террор в Сибири и на Урале, размахом и запредельным садизмом выделявшийся даже на фоне деяний прочих «рыцарей белой идеи». Но диктатура «верховного правителя» была установлена через полгода после чехословацкого мятежа, когда белогвардейские реквизиции у сибирских мужиков поубавили угара от «свободы торговли». Установись диктатура под монархическим знаменем в середине 1918 г., пришлось бы, пожалуй, говорить не о белом терроре, а о черном – фашистского типа. Во времена Коминтерна был в ходу термин «монархо-фашизм», и мы имеем дело с истоками этого феномена. Причем отнюдь не только российскими.

 

5. Международная составляющая

Международный аспект эпилога российской монархии, к сожалению, не был как следует прояснен даже в советское время. Сейчас его если и касаются, то либо в духе примитивной «теории заговора», либо с тем, чтобы упрекнуть британских, германских и прочих венценосных родственников Романовых в пренебрежении судьбой августейшей родни. Между тем вопрос стоит гораздо серьезнее.

Опыт мировой истории, известный всем образованным людям, однозначно свидетельствовал: присоединение к лагерю контрреволюции монарха или его близких родственников ввергало страну в кровопролитную гражданскую войну и почти всегда навлекало на нее интервенцию. Так было в Англии XVI-XVII, во Франции конца XVIII, во многих странах Европы и Латинской Америки XIX в. С ходом истории контрреволюция и интервенция становились все более жестокими. Неудивительно, что ответные меры также шли по нарастающей: от казни Марии Стюарт (формально – королевой Елизаветой I, фактически –  по настоянию парламента), а затем ее внука Карла I – к гильотинированию Людовика XVI и Марии-Антуанетты с передачей дофина на перевоспитание в семью сапожника-якобинца; от расстрела республиканцами Максимилиана Габсбурга, претендента на воссоздание Мексиканской империи, – до актов «монархомахии» разной политической направленности (буржуазно-республиканской, анархистской, национал-радикальной), стоивших в конце XIX – начале  XX в. жизни королям Италии и Португалии, австро-венгерским императрице и наследнику с супругой, сербской королевской чете, персидскому шаху.

Впрочем, явно несправедливо возлагать на революционеров всю ответственность за подобные акции. От них неотделима история колониальной экспансии «цивилизованных» держав, и не только в далекие от нас времена. Уже в начале XX в. японские оккупанты организовали убийство королевы Кореи. А первый прецедент расстрела большинства представителей династии, начиная с 10-летнего возраста, был создан британскими колонизаторами при подавлении индийского восстания 1857-59 гг., лишь номинально и не по своей воле возглавленного последним падишахом из дома Великих Моголов[4].

Таков был мир, в котором разыгралась драма 1918 г., и уже поэтому инкриминировать ее одной стороне – все равно, что обличать людей античности за общепризнанное тогда рабовладение или порицать людей Средневековья за то, что среди них не было атеистов. Но, при всем значении исторических прецедентов, международная составляющая событий лета 1918 г. к ним отнюдь не сводится.

Документально доказано, что как империалистические противники империи, так и ее империалистические союзники имели в 1917-18 гг. детальные планы раздела России. При этом, наряду с грабительскими вожделениями, большую роль играла и классовая заинтересованность в подавлении революции, уничтожении опасного примера и источника поддержки для «своих» трудящихся, народов колоний и полуколоний. Реже вспоминают о том, что империалистические хищники имели колоссальный опыт «обоснования» своих агрессий кабальными соглашениями с кем-либо из формально «законных властей» страны-жертвы.

Можно ли, находясь в здравом уме, сомневаться, что нашлись бы охотники использовать подобным образом любого представителя дома Романовых-Гольштейн-Готторпов? Для этого идеальные условия создавали ярые монархисты, с тех времен и доныне культивирующие версию, будто отречение Николая и Михаила чуть ли не миф, или во всяком случае не имеет законной силы как вынужденное. К этим утверждениям и восходит муссируемое нынешней пропагандой словосочетание «царская семья». Но если она и правда «царская», а не семья граждан Российской республики, сложивших с себя императорский сан, – то интервенты вправе подписать с ними все, что сочтут нужным, или как минимум не признавать законными никаких других властей, пока те не подпишут все, что предложат охотники до российских территорий и их богатств. Отсюда для всякого, кто не намерен идти в беспросветную кабалу вместе со всей страной, остается один вывод – тот, что был сделан Уралсоветом.

В этих условиях у экс-императора и его семейства был один шанс сохранить жизнь и вернуть личную свободу – публично, в недвусмысленной форме отказаться от всяких претензий на власть, от любой политической роли. Только тогда они перестали бы представлять интерес для империалистических хищников и смертельную опасность для своей страны. Но этого шанса Николай и никто из его ближайшей родни не использовали. Наоборот, экс-император и его брат Михаил нарочито облекли свои отречения в расплывчатые формулировки, видимо допуская возможность реставрации и не желая осознать, что на дворе не 1660-й и не 1814-й год. Под стать им вело себя и младшее поколение. Не стоило ли экс-принцессам вместо того, чтобы зашивать драгоценности в нижнюю одежду, пожертвовать их на благо народа, потом и кровью которого они были оплачены? Это, конечно, деталь, но она говорит о многом – под стать сентенции, приписываемой Марии-Антуанетте: «Если нет хлеба, пусть едят пирожные». Чего страна могла ожидать от таких «граждан» перед лицом страшной угрозы?

Могут спросить: почему же никто из западноевропейских монархов не позаботился о том, чтобы вывезти к себе экс-монархов – в предыдущих-то революциях коронованные соседи именно к этому, пусть и имея в виду захватнические цели, всячески стремились? Почему, наконец, от участи уральской группы Романовых столь отличалась судьба другой их группы – крымской, вроде бы отказавшейся сотрудничать с германскими оккупантами и благополучно дожившей до эмиграции под охраной из большевиков, которую сами просили им сохранить?

Остается пожалеть, что и эти вопросы не были должным образом разъяснены в советское время. На основе доступных нам данных можно выдвинуть ряд предположений, которые не исключают, а скорее предполагают друг друга.

По всей видимости, какие-то международные контакты, включавшие вопрос о судьбе «августейшего семейства», имели место. Этим, скорее всего, и объясняется то обстоятельство, что центральные советские власти не спешили с доставкой Романовых из Тобольска в центр, а Уралсовет вообще выступал против этой меры. В случае ее осуществления экс-императора и экс-императрицу пришлось бы, под давлением «левых коммунистов», предать суду, а молодая республика, зажатая между двумя империалистическими коалициями, едва ли могла себе это позволить. Опыт прошлых революций убедительно свидетельствовал: для их зарубежных противников суд над низложенными монархами всегда служил идеальным casus belli – поводом к войне.

Однако и у западных держав руки были изрядно связаны. Во-первых, договориться по столь деликатному вопросу с Советской республикой означало признать ее де-факто, чему они упорно противились. Во-вторых, сказывались межимпериалистические противоречия, причем сам Николай II даже коронованными родственниками воспринимался как дважды предатель: в Берлине ему не могли простить разворота к Антанте после тайного подписания с Вильгельмом II в 1905 г. «договора Бьерке», а в Лондоне – попыток заключить сепаратный мир с Германией, в чем в западных столицах были уверены. В-третьих – что тоже было известно в свое время, – против каких-либо «шашней» с Николаем Кровавым резко протестовало даже реформистское рабочее движение Великобритании, Германии и других стран, а лояльность рабочих «защите отечества» в условиях империалистической войны трудно было переоценить. По некоторым данным, и в Вашингтоне ставили условием вступления в войну на стороне Антанты низложение Николая II. Не мог же президент-демократ В. Вильсон выставить себя в одной компании с владыкой империи, от чьих гонений и погромов бежала за океан немалая часть его электората.

По всему этому для Советской власти, видимо, не представляли серьезной опасности Романовы, находившиеся к западу от Урала. Хотя и здесь злополучный теракт левых эсеров против германского посла Мирбаха мотивировался именно попыткой последнего организовать в Москве монархический переворот. Мирбах был убит 6 июля – всего за 11 дней до расстрела в доме Ипатьева. В промежутке между этими событиями Берлин под предлогом охраны своих дипломатов потребовал ввести в Москву отряд германских войск, на что Советское правительство ответило категорическим отказом. Характерно, что в те же июльские дни был принят декрет о национализации всей собственности семьи экс-императора.

 

6. «Темная сторона» империалистической войны

Как раз в дни уральской драмы на Западном фронте Первой мировой войны обозначился перелом – провал последнего немецкого наступления, еще недавно угрожавшего Парижу. Стратегическая инициатива окончательно перешла в руки держав Антанты. Но очевидным это стало лишь спустя месяц-полтора. До тех пор – особенно с европоцентристской точки зрения, для большинства современников разумевшейся само собой, – военно-политическая ситуация выглядела патовой.

Конечно, силы Германии были истощены четырехлетней войной; ее союзники и сателлиты – Австро-Венгрия, Болгария и Османская империя – стояли перед катастрофой. Британия и Франция имели стратегический перевес в ресурсах. Но достигался он за счет огромной колониальной периферии, сверхэксплуатация которой грозила катастрофическим взрывом, а в метрополиях усталость народа приближалась к критической черте. Если бы все решалось силами одной Европы, даже включая ее заокеанские владения, не было бы речи ни о чем, кроме варианта, сформулированного еще Энгельсом: «Опустошение, причиненное Тридцатилетней войной, – сжатое на протяжении трех-четырех лет и распространенное на весь континент»[5].

Иные тенденции, в совокупном взаимодействии сформировавшие мир большей части XX века, опирались на новые исторические силы, прорывавшие рамки европоцентризма. Одной из них была международная антиимпериалистическая революция, инициированная российским пролетариатом. Наряду с ней – и против нее – поднимались два новых империалистических центра, в отличие от старых не истощенные войной, а гигантски усилившиеся за ее годы.

Первым таким центром были Североамериканские Соединенные Штаты (САСШ, как их тогда именовали в мире, вопреки претенциозному самоназванию в духе доктрины Монро – «Америка для американцев»). Как известно, за годы Первой мировой войны САСШ из неоплатного должника банков Великобритании и Франции превратились в монопольного кредитора Европы. Лишь на заключительном этапе войны, защищая уже свои капиталы, САСШ вступили в нее, склонив чашу весов в пользу Антанты. Им понадобилось больше года, чтобы реально ввести свои войска в бой. Но Ленин уже вскоре после объявления Вашингтоном войны Берлину, в июне 1917 г., дал с трибуны I съезда Советов четкую оценку новой мировой ситуации: «Германия стоит на краю гибели и после выступления Америки… положение Германии безнадежно…»[6]. С учетом американского фактора расклад сил, казалось, больше не допускал вариантов.

Но в мире начала XX века существовал еще один империалистический центр, сильно уступавший САСШ по общему уровню экономики, но превосходивший заокеанского Голиафа мощью «готовой» военной машины.  Речь идет об имперско-милитаристской Японии.

В отличие от держав, взаимно истощенных четырехлетней войной, японский империализм в 1914 г. ограничился захватом германских колоний на Тихом океане. К 1918 г. он располагал отличной военной промышленностью, кстати поставлявшей оружие и боеприпасы воюющей России, и держал в готовности миллионную свежую армию, имевшую опыт успешных войн с Китаем и той же Россией.

Взвешивая потенциал участников раздела и передела мира, Ленин учитывал социально-экономическую отсталость тогдашней Японии и ее финансово-долговую зависимость от Великобритании и Франции. Вместе с тем он подчеркивал, что ослабление старых держав-метрополий давало японскому империализму немалые шансы. Стратегический соперник у него был всего один – Соединенные Штаты.

Назревающее столкновение Японии и САСШ уже в 1916 г. рассматривалось Лениным как «война вполне империалистская, которая грозит многим сотням миллионов людей и подготовляется в продолжение десятков лет»[7]. Кстати, ленинского анализа не избежал и «иммигрантский» аспект конфликта – тот, что и поныне обеспечивает империалистам немалую поддержку в мелкобуржуазной и даже рабочей среде. Владимир Ильич цитирует статью в немецком социал-демократическом журнале по поводу закона об ограничениях для японцев, принятого в крупнейшем штате САСШ в мае 1913 г.: «Население Калифорнии, и прежде всего рабочее население, впрягается в колесницу американских империалистов, давно уже подготовляющих войну с Японией»[8].

Ленин отдавал себе отчет в тесной связи японо-американского противостояния с экспансией монополий обеих стран не только в азиатско-тихоокеанском регионе, но и в Латинской Америке. Монополии САСШ, подчеркивал он, «держат в своем финансовом кулаке всю Америку, подготовляют удушение Мексики и неизбежно придут к войне с Японией из-за раздела Тихого океана»[9].

Предлогом для вступления в мировую войну Вашингтону послужило будто бы перехваченное послание германского дипломата Циммермана, предлагавшее Мексике выступить против САСШ совместно с Германией и Японией. Если верить американской публикации, Токио была обещана Калифорния, Мехико – Техас и другие земли, захваченные САСШ. Подлинный ли это документ или нет (у историков есть разные мнения), он отражает объективные тенденции эпохи. Хотя либеральное правительство Мексики во главе с Каррансой предпочитало мир с САСШ, его главный военачальник Обрегон имел контакты с Германией, а японцы предлагали поддержку врагу обоих – повстанческому вождю Вилье. Мексиканцы не могли не видеть в «великом северном соседе» эксплуататора и агрессора, отнявшего у них в XIX в. больше половины национальной территории, а также инспиратора военного переворота 1913 г. и гражданской войны, унесшей жизнь каждого десятого. Весной 1916 г. Вилья совершил рейд на территорию САСШ; под этим предлогом Вильсон послал через границу интервенционистские войска генерала Першинга (сразу приходит на ум нынешняя «борьба с международным терроризмом»). Однако регулярная армия Мексики, прошедшая долгую войну, по численности мало уступала всей североамериканской, а по боевому опыту ее превосходила. В феврале 1917 г. Вашингтону пришлось отвести войска Першинга за Рио-Гранде, чтобы вскоре отправить экспедиционный корпус под его командованием в Европу.

В мае 1917-го, вернувшись из эмиграции на родину, Ленин вновь обратился к теме, приобретавшей для революционной России особую актуальность. Вступление САСШ в Первую мировую войну он поставил в прямую связь с намерением их правителей, «скрываясь за высокими идеалами борьбы за права малых народностей, создать сильную постоянную армию». Лидер большевистской партии также отмечал, что для Вашингтона участие в европейской войне означало и подготовку к решающей схватке с Японией.

Как показывают дневниковые записи французского военного атташе в России в 1917-18 гг. Ж. Садуля, и в странах Антанты были всерьез обеспокоены тем, в какую сторону обратится самурайский меч. Некоторые круги в Лондоне и Париже строили авантюристические планы ввода крупных сил японской армии в европейскую Россию с целью воссоздания восточного фронта против Германии, в первую же очередь для удушения Советов. Другие, в их числе Садуль, всерьез опасались, как бы Япония не переметнулась на сторону Германии. Как известно, опыт последующих десятилетий эти опасения полностью подтвердил.

Тенденция к японо-германскому сближению опиралась не только на общую для империалистов, опоздавших к разделу мира, враждебность колонизаторам со стажем, успевшим отхватить лучшие куски. Прочную основу сближения составляло глубинное сходство режимов – юнкерско-монополистического в Германии и самурайско-монополистического в Японии. Оба сохраняли сильные средневековые пережитки, оба были насквозь милитаристскими, органически враждебными не только революционному пролетариату и угнетенным народам, но и буржуазной демократии. В дальнейшем в этих странах сложились «оптимальные» условия для самых жестоких форм фашистской диктатуры.

Судя по всему, к 1918 г. японский империализм, охарактеризованный Лениным как «военно-феодальный», подошел к подобной диктатуре ближе, чем германский собрат. Рабочее движение Страны Восходящего Солнца, едва начавшее выходить из зачаточного состояния, уже в 1910 г. подверглось жестокому разгрому под предлогом ПОДГОТОВКИ ПОКУШЕНИЯ НА МИКАДО. Претендуя на гегемонию в раздробленном Китае, Японская империя имела резервы в лице милитаристских режимов самой населенной страны мира. Дополнительным подспорьем служили иллюзии националистов всей Азии, видевших в Японии «освободителя» от ига «белых» колонизаторов и еще не уразумевших, что гнет империалистов не зависит от цвета их кожи.

О более адекватном покровителе российскому монархо-фашизму не приходилось и мечтать. Характерно, что большинство лидеров крайне правого крыла контрреволюции (Корнилов, Маннергейм, Колчак, Семенов, Анненков, Унгерн) имели опыт разного рода миссий в Азии. Еще в 1916 г. Владимир Ильич, прогнозируя победу социалистических революций, считал вполне возможным, что «Япония с Китаем… двинут тогда против нас – сначала хотя бы дипломатически – своих Бисмарков…»[10].

Ленин обращал внимание и на разворот политики Токио в отношении недавнего противника: «Известно, что между Россией и Японией, в дополнение к их прежним договорам (например, к договору 1910 года, предоставлявшему Японии «скушать» Корею, а России скушать Монголию), заключен уже во время теперешней войны новый тайный договор, направленный не только против Китая, но до известной степени и против Англии… Япония при помощи Англии побила в 1904-1905 году Россию и теперь осторожно подготовляет возможность при помощи России побить Англию»[11].

Все эти политико-дипломатические сдвиги, в свете давнего стремления Токио к сближению с Берлином, интересовали Ленина и в плане возможности сделок обеих сторон с российской реакцией: «Германия могла бы согласиться и еще на какие-либо «уступочки» царизму, лишь бы реализовать союз с Россией, а, может быть, еще и с Японией против Англии». В то же время он подчеркивал опасность таких поползновений для самого существования режима Николая II, экономически и политически зависимого от союзников по Антанте: «При теперешнем состоянии России ее правительством могли бы тогда оказаться Милюков с Гучковым или Милюков с Керенским»[12]. Как известно, в предстоявшем году события именно так и развернулись.

Летом 1917 г. Владимир Ильич был убежден, что глобальный размах межимпериалистических противоречий обеспечивает международные условия для поступательного развития российской революции. В среднесрочной перспективе он был совершенно прав. Но прежде чем эта перспектива определилась, Советской стране пришлось пройти «между Сциллой и Харибдой», миновать ряд моментов, крайне опасных и для нее, и потенциально для всего человечества.

 

7. «Порядочки японские»?

Вопрос, уже ставившийся в первой статье нашего цикла, – как могли сложиться российские и мировые дела, не будь нашего Октября, – применительно к 1918 г. принимает несколько иной вид: что угрожало миру, если бы российский пролетариат не удержал политическую инициативу и власть?

Ныне, стараниями разномастных антисоветчиков, в общественное сознание внедряется легенда о незначительности империалистической интервенции в годы Гражданской войны. Один из приемов – сведение интервенции к действиям одних лишь держав Антанты. Ссылаются на малую численность высаженных в России в 1918 г. войск Великобритании, Франции и США, поскольку их основные силы были заняты завершением Первой мировой войны. При этом «забывают» не только о чехословацком корпусе, официально включенном в состав французской армии, и о косвенном вмешательстве Антанты в ход всей Гражданской войны (морская блокада красной России и поставки белым вооружения, в том числе новейшего). «Забывают» также о двух численно ведущих силах антисоветской интервенции, из которых одна была на тот момент враждебна Антанте, а другая к ней примыкала, преследуя собственные цели.

Первой силой был австро-германский блок, реально обеспечивавший до ноября 1918 г. основную поддержку южнорусской контрреволюции. Второй – императорская Япония, орудовавшая на Дальнем Востоке и в Восточной Сибири с апреля 1918 до 1922 г. (на севере Сахалина – до 1925 г.). В обоих случаях речь должна идти не просто об интервенции, как правило имеющей ограниченные масштабы, а об оккупации обширных территорий крупными силами армий стран-агрессоров.

Напомню читателям, особенно молодым, концовку классического произведения советской кинематографии – фильма «Выборгская сторона» и всей «Трилогии о Максиме». Главный герой, предвосхищающий Че Гевару как руководитель национализированного банка, раскрывает сеть саботажа. Врагам, строившим из себя «истинно русских», Максим отвечает: «Что в вас русского? Фамилии у вас немецкие, капиталы вы стерегли французские, шпионами были английскими, а порядочки мечтали завести японские. Не вышло!»

Сегодня многие усмотрят в такой концовке модернизацию истории – если не в смысле «сталинской шпиономании», то в плане реальных угроз 30-х гг. Тогда были широко известны захватнические планы японского милитаризма, распространявшиеся, без преувеличения, на весь мир.

В конце 20-х гг. стал достоянием гласности секретный меморандум экс-премьера Танаки, где говорилось буквально следующее: «Для того чтобы завоевать мир, мы должны сначала завоевать Китай. Овладев всеми ресурсами Китая, мы перейдем к завоеванию Индии, стран южных морей, затем Средней Азии, Передней Азии и, наконец, Европы». Но амбиции носителей «духа Ямато» не ограничивались и всем Старым Светом: адмирал Ямамото, ведущий стратег императорского флота, заявлял, что подпишет мир в Вашингтоне, в Белом доме.

Если всецело связывать эти планы, как принято, с подготовкой и ведением Второй мировой войны, то они выглядят бредовой фантасмагорией. В реальном мире 30-х – 40-х гг. Япония существенно уступала в силах и ресурсах как ведущему союзнику, нацистскому рейху, так и главному империалистическому сопернику – Соединенным Штатам, не говоря обо всем англо-американском блоке. Главное же – на пути фашистской «оси» стоял Советский Союз, оплот мирового коммунистического движения, игравшего, в частности, авангардную роль в борьбе с самурайской агрессией в Китае. В этих условиях японский милитаризм не мог всерьез претендовать на мировое господство. Да и весь фашистский блок был по большому счету обречен с самого начала.

Резонен вопрос: не имеем ли мы дело с явлением, в истории нередким, – неосознанной «подготовкой к прошедшей войне»? Не восходят ли планы мировой гегемонии японского фашизма, как и германского, к предшествующему периоду, когда исторические факторы, сделавшие эти планы принципиально неосуществимыми, еще не сформировались?

Еще в 1916 г. Ленин высказал мысль, представляющую для нас особый интерес в свете последующего хода истории: «Если бы данная война кончилась победами вроде наполеоновских и порабощением ряда жизнеспособных национальных государств; если бы внеевропейский империализм (японский и американский в первую голову) тоже лет 20 продержался, не переходя в социализм, например, в силу японо-американской войны, тогда была бы возможна великая национальная война в Европе. Это было бы развитием Европы назад на несколько десятилетий. Это невероятно. Но это не невозможно, ибо представлять себе всемирную историю идущей гладко и аккуратно вперед, БЕЗ ГИГАНТСКИХ ИНОГДА СКАЧКОВ НАЗАД, недиалектично, ненаучно, теоретически неверно»[13].

Сопоставляя эту мысль с судьбами мира XX века, мы видим, что ситуация, поразительно близкая ленинскому допущению, действительно сложилась, правда несколько позже – накануне и в ходе Второй мировой войны. Но содержательная точность предвидения побуждает задуматься: не было ли уже в «данной», т.е. Первой мировой, войне реальных тенденций, порождавших подобную перспективу? И не наша ли революция, включая чрезвычайные меры по ее защите, отодвинула эту перспективу на два десятилетия, предопределив для середины XX века ее крах?

Мысленно вернемся в осажденный Екатеринбург. Представим на минуту: Романовы-Гольштейн-Готторпы вместо страшных большевиков оказываются в руках мятежных чехословаков. Те, выполняя указания Парижа, поддерживают эсеро-меньшевистский Комуч (Комитет членов Учредительного собрания); вся эта компания никак не может решить, что делать с «осколками империи».

И тут на сцене появляется команда офицеров-монархистов (агенты атамана Семенова, барона Унгерна или кто другой). Они готовы переправить «царскую семью» туда, где ее поддержат. «Спасители» находят общий язык с военным руководителем чехословацкого корпуса, остзейским немцем Дитерихсом (четыре года спустя он завершит карьеру, командуя православно-монархической «земской ратью» в Приморье, под эгидой Японии).

В Сибири начинается прояпонский переворот. Часть чехословаков, связанная с конкурентами Токио, пытается оказать сопротивление. При этом Романовы вполне могут быть все-таки расстреляны, хоть уже и не большевиками, или просто погибнуть в перестрелке. Но если кого-то из них доставят живым в расположение японской контрразведки – ему или ей не позавидуешь: близкого знакомства с этим ведомством я не пожелаю и злейшему врагу. Это вам не немцы в Крыму. Так или иначе, подпись «законного местоблюстителя престола» под нужными документами будет получена. Даже если ни одного «настоящего Романова» в живых не останется, пригодится и самозванец – в сумятице никто ни в чем не разберется. Примерно так была обставлена в 1910 г. японская аннексия Кореи.

Что дальше? Подняв волну ненависти к «цареубийцам» – не только большевикам (что они тут ни при чем, никого уже не интересует), но и эсеро-меньшевикам, – монархо-фашисты довершают переворот. Чехословаки прекращают сопротивление в обмен на пропуск их эшелонов с добычей к Владивостоку, чтобы отплыть на Запад (так примерно и произойдет спустя полтора года). Навстречу по Транссибирской магистрали движутся японские дивизии, усиленные наемным воинством китайских и монгольских милитаристов. Партизаны пускают несколько эшелонов под откос; в ответ оккупанты вырезают и выжигают целые волости. Комуч мечется между Уфой и Самарой, пока не разбегается. Половина его «белой гвардии» переходит к красным. Но измученной стране трудно противостоять отборным силам врага. Сибирь, Урал, Поволжье истекают кровью.

Тем временем Германия, ободренная новой угрозой Антанте, напрягает на Западном фронте последние силы. Япония предъявляет Антанте и САСШ ультиматум: хотите, чтобы мы воевали с немцами, – отдайте нам в безраздельное владение не только Сибирь, но и Китай. Согласиться – значит потерять все плоды «победы», проиграть в борьбе за мировую гегемонию. Вашингтон, главный соперник Токио на Тихом океане, категорически против, а без войск САСШ немцев не одолеть, без американских кредитов вообще не выжить. Антанта отвечает Японии отказом.

Под предлогом защиты чехословаков САСШ высаживают во Владивостоке морскую пехоту (некоторый контингент действительно был высажен именно в августе 1918 г., и немалую роль при этом сыграло стремление ограничить успехи Японии). Между американцами и японцами происходят столкновения; стороны обвиняют друг друга. Вашингтон отзывает посла и вводит против Токио торговые санкции. Но это не помогает – американцы вместе с чехословаками еле уносят ноги от превосходящих сил армии микадо.

Япония выходит из антигерманской коалиции и предлагает воюющим сторонам посредничество в заключении мира. Со своей стороны, САСШ требуют от Антанты немедленно прекратить войну в Европе, чтобы сосредоточить силы против Японии. Аллен Даллес, американский резидент в Швейцарии, успешно завершает начатые в 1916 г. переговоры с австро-венграми; к ним подключается германская сторона.

Лондон, как два года назад, сталкивается с восстанием в Ирландии, но под руководством уже не социалистов, им же и разгромленных, а прогерманских националистов. Ллойд-Джордж отправляется в отставку; «большую коалицию» сменяет военно-консервативный кабинет Черчилля. В Париже кабинет антигерманского «тигра» Клемансо вынужден уступить место военно-гражданскому режиму во главе с генералом Петэном, образцово подавившим волнения солдат. Новые правительства Антанты под давлением САСШ договариваются с Германией о прекращении огня.

Окончание войны, в которой погублены миллионы людей, вызывает по обе стороны фронта выступления рабочих и солдат под красными флагами. Но нигде нет революционной партии, достаточно организованной и сильной, чтобы придать протестам ясную политическую направленность. Сам факт прекращения бойни плюс смена правительств вызывают в массах вздох облегчения. Вместо революционного выхода из войны Европе навязывается выход империалистический.

Левые социал-демократы, лишенные антивоенного знамени, остаются в изоляции. Очаги протестов жестоко подавляются. В организации «беспорядков» обвиняют русских большевиков. Германские дивизии, частичной демобилизацией очищенные от «неблагонадежных», движутся на Петроград и Москву, навстречу японцам. Исход решает не столько оружие, сколько Царь-Голод: отрезанное от хлебного юга и востока Нечерноземье вымирает, как Поволжье в засуху 1921 г.

Тем временем в Сибири вспыхивает восстание. Против японских оккупантов и марионеточной монархии объединяются все: от большевистского подполья до остатков Комуча (реально так и произойдет в период кризиса колчаковской диктатуры). САСШ заявляют о поддержке восставших и снова направляют военные корабли к берегам русского Дальнего Востока. Вашингтон спешно признает южнокитайское правительство Сунь Ятсена и обещает ему поддержку. Но основные силы флота САСШ еще в Атлантике, ядро недавно организованной регулярной армии – в Европе.

В Токио не намерены дожидаться, пока противник соберется с силами. Японский флот внезапно атакует американскую эскадру и ее базы – Манилу, Гуам, Гавайи. Драма Пирл-Харбора вместо конца 1941 г. наступает в конце 1918-го.

В отличие от состоявшихся 40-х гг., в распоряжении Токио имеется козырная карта – американо-мексиканский конфликт. Японская эскадра высаживает десант в Нижней Калифорнии, поближе к границе САСШ.  В Мехико националисты свергают Каррансу (его и в самом деле свергнут через полтора года).

Вашингтон спешно отзывает флот и войска из Европы. Корпус Першинга возвращается в знакомые места. Как два-три года назад, североамериканцы переходят Рио-Гранде, высаживают морскую пехоту в Веракрусе и Тампико.

Власти Калифорнии и Техаса распоряжаются об интернировании местных японцев, китайцев и мексиканцев-чиканос; обыватели устраивают над ними суды Линча. Но мексиканцы – не беззащитные негры Юга; повстанческое движение чиканос и ранее не удавалось подавить, теперь же оно разгорается ярким пламенем. В Мехико поднимают знамя патриотической борьбы с вековым врагом. В страну стекаются волонтеры из других государств Латинской Америки.

Общие силы, объединившись с японским десантом, опрокидывают войска САСШ и в свою очередь переходят границу. Японо-мексиканский блок объявляет о возвращении матери-родине Аризоны и Нью-Мексико, о суверенитете Техаса и о праве бывшей Конфедерации южных штатов на независимость. Весь Юг разрывается между ненавистью к северянам-янки, для многих все еще оккупантам, и боязнью негритянского бунта. Японцы не то чтобы свои, но были же они в расистской ЮАР, похожей на тогдашний Юг САСШ, объявлены белыми, в отличие от китайцев и индусов – «азиатов». Конечно, не все наследники конфедератов готовы раскрыть японцам объятия, но о сплочении Юга и Севера для защиты единого отечества не может быть и речи. Армия вторжения движется к Миссисипи.

У Вашингтона остается последняя надежда – помощь Антанты. Лондон и Париж требуют вывода японских сил из САСШ и России. Но мир с немцами еще не заключен, а срок перемирия истекает. Американских войск в Европе больше нет, а в Германии успели переформировать армию, подкормить солдат и население украинским и донским продовольствием.

Взвесив все, правомонархический блок в Берлине решает, что час реванша настал. Германия предъявляет «победителям» ультиматум: возвращение всех колоний, признание условий Брестского мира с Россией, мирная конференция совместно с Японией.

Либералы и социал-демократы стран Антанты негодуют, но возобновления мировой войны не может себе позволить никто. Солдаты измотаны четырьмя годами бойни, рабочие деморализованы классовым поражением и не рвутся защищать никого. Повсюду набирают силу правомонархические круги: в Соединенном королевстве – ольстерские мятежники 1914 г., во Франции – «Аксьон франсэз». Долго они были в меньшинстве, но теперь одни могут предложить соотечественникам мир и стабильность.

Пока в столицах колеблются и выжидают, объединенная армия под японским командованием форсирует Миссисипи. Известие об этом спускает курок политического кризиса в Лондоне и Париже. В Великобритании устанавливается военно-монархическая диктатура. Во Франции офицеры-монархисты возвращают на трон Бурбонов.

Американский фронт рушится. В Вашингтоне, где уже ждут прихода японцев, Конгресс САСШ объявляет президенту Вильсону импичмент за проигрыш войны. Депутаты Юга, где преобладает партия президента, заявляют о непризнании импичмента и о выходе из Союза. Восстановленная Конфедерация просит принять ее в состав Британской империи в качестве доминиона. В итоге и Северному союзу штатов приходится согласиться на такой же статус.

Наконец, правительства Британской и Французской империй принимают требования единомышленников из Берлина и Токио. На мир опускается «железная пята» – подобие описанной двенадцать лет назад Джеком Лондоном, но в еще худшем, монархо-фашистском, варианте…

 

8. Заключение. Ни бог, ни царь и ни герой…

Описанная альтернатива может показаться плодом безудержной фантазии. Но, как автор старался показать читателям, в реальной истории мы встречаем слишком много ее элементов. Упущенные возможности бывают не только у революции, но и у реакции.

Возвращаясь к событиям лета 1918 г., еще раз подчеркнем: исторический и политический результат определяется не субъективными устремлениями, а объективной равнодействующей событий.  В какой мере красные участники екатеринбургской драмы осознавали сошедшиеся вокруг них нити мировой политики; каковы были их непосредственные мотивы; насколько их действия были согласованы с центром, а насколько были собственной инициативой – все эти темы сегодняшних дебатов представляются мне исторически второстепенными. Гораздо важнее другое: наш народ, ценой героического сопротивления и тяжелейших жертв, уже тогда отодвинул от мира опасность, о подлинных масштабах которой мы можем лишь догадываться. Демократически-антифашистское содержание революции, воочию явленное миру в 1941-45 гг., берет начало с ее первых месяцев.

Всемирно-историческое значение «штурма неба» не измеряется балансом достижений и неудач первых попыток создания общества без эксплуатации и угнетения. Весь мир, в котором росли и жили мы, наши соотечественники и даже наши идейно-политические противники, в решающей степени сформирован красным Октябрем и его героической защитой от всех врагов. Именно ему современный капитализм обязан демократическими и социальными институтами, в которых апологеты буржуазии видят свое превосходство тем упрямее, чем меньше остается от них на деле. 

На фоне всемирно-исторической трагедии истерика «царебожников» производит жалкое впечатление. Еще две с половиной тысячи лет назад великий Гераклит учил: «Нельзя дважды войти в одни и те же воды». Проекты реставрации монархического строя всплывали на волне реакции 80-х – 90-х гг. XX века в десятках стран. Но в высшей степени характерно: нигде они не увенчались ни малейшим успехом. Единственная страна, формально вернувшаяся к монархии, – Камбоджа – остается, как и была с небольшим перерывом еще с 60-х гг., «королевством без короля», а итоги недавних выборов свидетельствуют о полном крахе монархической оппозиции. И в Испании – опять же единственной стране, вернувшейся к монархии еще раньше, в 70-е гг., – республиканские настроения вновь набирают силу на фоне коррупционных скандалов вокруг Бурбонов, а «завещавший» им трон диктатор Ф. Франко ожидает посмертного переезда из некрополя, возведенного пленными гражданской войны, в другое место. На что же могут рассчитывать ближайшие родственники испанских Бурбонов – Романовы-Гогенцоллерны, по злой иронии судьбы соединившие в себе «кровь» двух династий, которые столкнули своих подданных на полях Первой мировой, за что получили, хоть и в разной степени, воздаяние от двух революций?

Увы, это не значит, что призраки прошлого не представляют опасности. По мере того, как российское общество все больнее ощущает последствия неолиберальных «реформ», ему настойчиво подбрасывают приманки «феодального социализма» с монархическим оттенком. Как показывает мировой опыт, подобные идеи в условиях XX-XXI вв. имеют только одну реальную политическую перспективу -  фашистского толка. У всех перед глазами пример Украины, где роль «царебожия» сыграли столь же мифологизированные «голодомор» и бандеровщина.

Несколько обнадеживают признаки того, что у властей РФ хотя бы в этом вопросе прибавилось осмотрительности. По крайней мере, действа в Екатеринбурге обошлись без участия высших руководителей. Лучше поздно, чем никогда! Ведь в нынешнем мире, особенно в ядерной державе, любая, хотя бы внешне сходная с фашистской, авантюра чревата «превентивными мерами» со стороны самозваных хозяев мира, грозящими поставить точку в истории страны, а то и всего человечества.

Главный урок истории ясен. Как напрасны надежды отдельных людей обрести «спасение» в тоталитарной секте, так и народам не идут на благо упования на «бога, царя и героя», и уж подавно на все эти ипостаси в одном лице. Общество XXI века может идти к свободе и счастью только с открытыми глазами, создавая завтрашний день, как сказано в пролетарском гимне, – «своею собственной рукой».

Примечания

  1. Здесь и далее подчеркнуто мною. – А.Х.
  2. Ленин В.И. Детская болезнь «левизны» в коммунизме /ПСС, т.41, с.42. 
  3. Ленин В.И.  Л.Н. Толстой и его эпоха / ПСС, т. 20, с. 103.
  4. На этом фоне становится понятнее удар саблей, нанесенный цесаревичу Николаю японским полицейским. Конечно, не наследнику Александра III и не его приближенным было уразуметь, что значат пробковые шлемы на его голове и головах его спутников для жителей единственной азиатской страны, не подпавшей под колониальную или полуколониальную зависимость.
  5. Энгельс Ф. Введение к брошюре Боркхейма «На память ура-патриотам 1806-1807 годов» /Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд., т. 21, с. 361.
  6. Ленин В.И. Речь к 1 Всероссийскому съезду Советов рабочих и солдатских депутатов 4(17) июня 1917 г./ПСС, т. 31, с. 271.
  7. Ленин В.И. Открытое письмо Борису Суварину /ПСС, т.30, с. 264.
  8. Ленин В.И. Тетради по империализму / ПСС, т.28, с. 606.
  9. Ленин В.И. Война и революция: Лекция 14(27) мая 1917 г./ПСС, т. 31, с. 98.
  10. Ленин В.И. Крах II Интернационала /ПСС, т.26, с. 226.
  11. Ленин В.И. О сепаратном мире /ПСС, т.30, с. 187-188.
  12. Ленин В.И. Пацифизм буржуазный и пацифизм социалистический / ПСС, т. 30, с. 243.
  13. Ленин В.И. О брошюре Юниуса /ПСС, т. 30, с. 6.