Женский вопрос: исторические истоки

 

Содержание

  1. Введение. К вопросам методологии
  2. Исторический характер проблемы
  3. У истоков материнского рода
  4. Истоки противоречий: воображаемые и действительные
  5. Сила и слабость родового строя
  6. Два лика древней войны

Введение. К вопросам методологии

По женскому вопросу уже писалось столько, что обращаться к этой теме просто страшно. Однако, груз предрассудков, накопившихся в общественном сознании, давит так сильно, что уже невозможно его тащить.

Помню, как в далекой юности меня поразило одно место из книги Ю. Рюрикова «Три влечения». Книжка и в целом была далеко не блестящей, но это место особенно. Описывая строй индийских найяров, которые не живут семьями, у которых дети остаются с матерью, а отец только навещает их или на день-два приглашает в гости, автор употребляет такие выражения: «Мужчина после свадьбы остается в своем доме, а женщина в доме своих родителей». Цитирую по памяти, но за характеристику домов ручаюсь.

Первый раз в жизни мне стало ясно, что автор сам не понимает, что пишет. Ведь родители новобрачных подчинялись тем же законам, что и они сами, так же, как родители родителей, и так достаточно долго. Следовательно, никакого общего «дома родителей» не существует и не может существовать. Кроме того, поскольку основу рода составляют женщины, хозяйками дома являются тоже они. Значит, после свадьбы мужчина остается в доме своей матери. А в своем доме после свадьбы, как и до нее, остается женщина, и, затем, ее дочери, для сыновей же это – дом матери. Все это было ясно читавшей книжку девушке, не достигшей еще 20 лет, но совершенно неясно вполне взрослому автору, который сам эту книжку написал. Так сильно было представление, что супруги непременно живут вместе (хотя он только что описывал обратное) и что дом в любом случае принадлежит мужчине.

Вероятно, даже не «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Ф. Энгельса, прочитанное ранее, а именно эта чушь собачья заставила меня впервые задуматься над тем, что же представляют собой отношения полов в истории и современности.

И сейчас, вполне взрослой, очень трудно удержаться еще от одной цитаты. Не из легковесной книжки лихого борзописца, а из серьезной работы умного и знающего историка. Речь в ней идет о египетской царице Нефертити и ее влиянии на государственные дела: «Но нам ли жалеть, что такого влияния ее незаметно? Если бы она делила ответственность за государственные дела со своим мужем, сохранил ли бы ее образ хоть тень своей обаятельной женственности?»[1].

Итак, обаятельная женственность возникает на основе безответственности, и женщина утрачивает ее, если начинает конкурировать с мужчинами, вмешиваясь в мужские дела. Историк Древнего мира видит положение дел таким! Это положительно выше моего понимания. Ведь уж кто-кто, а он мог бы знать хотя бы очень давнюю работу М.Э. Матье (женщины) о престолонаследии в Древнем Египте[2], где с абсолютной убедительностью доказано, что трон в Египте даже в более поздние времена переходил не к сыну царя, а к мужу принцессы-наследницы; т.е. что не Нефертити была женой царя, а Эхнатон – мужем царицы. Нет, до него это не доходит. И точку зрения Матье он не то чтобы считает неверной, а просто не воспринимает. Так же упорно он величает Тейе, мать Эхнатона, царицей, хотя сам же пишет, что она носила всего лишь титул жены царя. Ладно, Рюриков сам не способен понять собственного текста, но Перепелкин!

Кроме всего прочего, где же в облике Нефертити эта самая тень пресловутой обаятельной женственности? Это облик царственной особы, которая если и наделена обаянием, то не обаянием женственности, а именно обаянием власти, отстраненным и грозным, заставляющим внутренне подтянуться и выпрямиться. Во всей мировой истории изобразительного искусства мне неизвестно более царственного изображения царственной особы. Но мысли историка идут по накатанному мужскому руслу: обаятельная женственность. Точно так же, как мысли не запомнившегося мне самодеятельного поэта из очерка Евг. Богата, воспевшего красоту Спящей Венеры кисти Джорджоне и не заметившего, что от всех прочих обнаженных Венер она отличается принципиально, что в ней сосредоточена в первую очередь грозная и равнодушная сила божества. Нет. Раз обнаженная женская фигура – значит, красота, в которую нужно влюбляться, особенно поэтам, на протяжении многих веков. Таково мужское тупоумие.

(Последнее выражение требует уточнения. Я вовсе не считаю, что тупоумие присуще мужской природе как таковой. Я вообще не считаю, что существует какая-то врожденная мужская природа – как и женская, и человеческая вообще. Но тысячелетия положения угнетающего пола сделали тупоумие по известному кругу вопросов присущим поневоле большинству мужчин. В этом они тоже не виноваты. Не злая воля сделала мужчин угнетающим и эксплуатирующим полом, а историческая закономерность.)

Доконало же меня уже сейчас предисловие к российскому изданию книги мадам де Бовуар. В первую очередь – ссылка на еще одного французского автора, мужчину, конечно. Надо же было хоть задним числом отмежевать мадам Симону, для российских 90-х гг. слишком левую (издашь без комментариев – проблем не оберешься), от марксизма. И вот читателям, а больше отсутствующим по Конституции РФ цензорам, предусмотрительно поясняют: «За нее это сделает (размежуется с марксизмом) спустя время французский социолог Э. Морен, который напишет, что попытка рассмотреть угнетение женщины с помощью категорий классового анализа является упрощением хотя бы потому, что эта проблема сложилась в доклассовую, а может быть и доисторическую эпоху и имеет не столько социологический, сколько антропосоциологический характер»[3].

Вот именно – за нее. Вроде бы утверждение, что проблема сложилась в доисторическую (это как понимать?) или хотя бы в доклассовую эпоху, надо сначала доказать. Но это я так считаю. Они так не считают. Им достаточно пары туманных фраз о том, что этот мир всегда принадлежал мужчине и что он поработил женщину благодаря своей силе и агрессивности.

Провозглашая вечность и неизменность мужского господства, хотят прежде всего опровергнуть марксистскую историко-философскую концепцию. Вполне естественно, что в настоящее веселое время, когда повсюду царит полный интеллектуальный разброд и шатание, марксизм оказался не в моде. Дело не только в том, что он представляет собой систему идей, неприемлемую, мягко говоря, для небайсов и чумцовых. Дело еще и в том, что он представляет собой систему идей – именно методологически строгую философскую систему. Для носителей установки на интеллектуальную анархию (в основе которой – анархия капиталистического рынка и/или стихийный протест против непонятых проявлений эксплуатации и угнетения) всякая строгая методология является неприемлемой уже потому, что требует в первую очередь логики и обоснованности.

Основная идея марксизма в интересующем нас вопросе известна каждому, кто хотя бы раз в жизни прочел «Происхождение семьи, частной собственности и государства». Она заявлена уже в названии Энгельсова труда. А именно: угнетение женщины в семье и вне ее, равно как и сам институт семьи, не извечны, не созданы ни богом, ни природой, – так же, как и частная собственность, и государственная власть, и все прочие атрибуты классового эксплуататорского общества. Эта фундаментальная идея исторического материализма выражается в тезисе, обоснованном Ф. Энгельсом на базе исследований Л. Моргана: основой первобытнообщинного строя был материнский род, а тем самым – ведущее положение женщин в обществе, упрощенно выражаемое термином «матриархат»; переход же от этого строя к классовому обществу неотделим от смены рода — отцовской семьей, ведущего положения женщин – подчиненным, матриархата – патриархатом. Соответственно, и снятие «предыстории человечества» требует не только уничтожения классовой эксплуатации, но и преодоления всех форм угнетений, возникших на долгом историческом пути человечества. В том числе и тех, которым подвергается женская половина этого человечества.

Некоторая упрощенность терминологии видится лишь в том, что термин «матриархат» произведен от древнегреческого слова «архэ» в значении «власть», точнее «принудительная власть» (отсюда же «анархия» – отсутствие такого рода власти). Грамотному марксисту должно быть ясно, что в первобытном доклассовом обществе не могло быть никакой принудительной власти, никакого господства – ни мужчин над женщинами, ни наоборот. Господство и власть появляются лишь в процессе смены доклассового строя классовым, поэтому соответствующая им терминология в принципе неадекватна родовому строю. Термин «матриархат» применим лишь условно, с разъяснением вышесказанного. Так мы и будем его употреблять.

На этом приходится настаивать потому, что в капиталистическом обществе, и особенно в нынешнюю реакционную эпоху, матриархат отрицают не ради объективного исторического познания, а ради того, чтобы любой ценой утвердить принципиально антиисторическую идею вечности существующего порядка со всеми его основами. Чтобы сохранить то самое, о чем еще Эльза Триоле писала: «Боятся утратить свои сокровища, а сокровища эти – одна труха, давно все сгнило». И вот спустя полвека нам предлагают эту труху по цене золота. Впрочем, предисловие к переводу книги Бовуар писалось не позднее 1997 г. Эйфория «победы демократии» тогда еще не развеялась. Думаю, сейчас в этой эйфории пребывают только самые безнадежные идиоты обоего пола.

Тем не менее, извечность отцовской семьи и патриархата продолжают вбивать в общественное сознание. Доказать это серьезными аргументами невозможно. Ведь вся мировая мифология пестрит сюжетами, большинство которых никто не дал себе труда проанализировать и которые совершенно явно указывают именно на борьбу материнского рода и отцовской семьи и на все, что стоит за этой борьбой.

Для «опровержения» этой практически всеобщей тенденции приходится брать общества якобы примитивные, но на самом деле либо деградировавшие в крайне неблагоприятных природных условиях (вроде аборигенов Австралии, которая была в послеледниковый период отрезана повышением уровня океана от остальной эйкумены и тогда же подверглась опустыниванию), либо находящиеся уже давно в орбите обществ эксплуататорских, в последние века – буржуазных, что и налагает на них совершенно определенный отпечаток (это превосходно показала Ю.П. Аверкиева применительно к индейцам востока Канады[4]).

Так что отрицатели матриархата в лучшем случае стоят на той точке зрения, что каждое общество развивается само по себе и взаимодействие с другими обществами никакой роли для него не играет (в современном мире это – вариант уже клинический). В случае худшем и преобладающем, попытка рассмотреть угнетение женщин без помощи категорий классового анализа носит не просто упрощенный, а идеологически упрощенный характер, ибо продиктована не научными и не методологическими, а чисто классово-идеологическими мотивами.

Журналистка, книжку которой я как-то перелистывала, констатирует, что западные феминистки не жалуют идею матриархата, но причины этого понимает неправильно. Она считает, что оные феминистки не хотят умалить женского совершенства, связав женщину с властью. Ничего подобного. Они не хотят – кто неосознанно, кто сознательно – стать на точку зрения классового анализа. Некоторые вообще не хотят никак. Другие, кто поумнее, не хотят быть в этом последовательны, как та же Симона де Бовуар. Она ведь признает, что женщину освободит труд, а отнюдь не отказ от природной способности к рождению детей и не наращивание физической силы и агрессивности, которое поставило бы ее на один уровень с мужчиной. Откуда же следует, что закабалили ее именно эти физиологические моменты? Зачем надо начинать книгу с того, что мир изначально принадлежал мужчинам?

С. Бовуар при всей своей левизне, увы, пропитана либеральными иллюзиями. Естественно, от француженки, гражданки самой буржуазной страны на свете, да еще из среды обуржуазившегося дворянства, да еще получившей французское философское образование, не приходится и ждать ничего другого, кроме полного их набора. Первая из них –  иллюзия линейного прогресса. Сначала было совсем плохо; потом у какого-нибудь Платона появились идеи женского равноправия; потом средневековые богословы (приходится сквозь зубы признать, что и в темное средневековье наблюдался все-таки линейный прогресс) сдуру заявили, что женщина выше мужчины; потом, ура, с началом Нового времени, с развитием свободного рынка и демократии прогресс пошел более резво – и в идейном, и в собственно историко-социальном плане.

Индивидуализм – это вторая по очереди, но не по значению либеральная иллюзия. По значению она – самая первая. Освобождение женщины – как и человека вообще – априори связывается с развитием индивидуализма. Самое главное для большинства западных феминисток – никоим образом не связать идею раскрепощения женщины с идеей классовой борьбы и социализма, не признать как-нибудь ненароком, что не индивидуализм, а именно коллективизм – путь к действительной эмансипации. Естественно, с этой точки зрения все то, что происходило в СССР и других странах социалистической системы, никак не может считаться освобождением.

И у нас, естественно, тоже завелись такие демократессы, одна из которых и писала вышепроцитированное предисловие. Особенно этим дамам мешает реальный социализм.  И они нас уверяют, что освобождение женщины в странах реального социализма «свелось к мифотворчеству, что и доказано самой жизнью»[5].

Я думаю, что даже факт моего существования как выпускницы философского факультета МГУ, кандидата философских наук, служит опровержением этого глубокомысленного тезиса. Не говоря уже о факте существования моей мамы – выпускницы Бронетанковой академии РККА, водившей к фронту в самые тяжелые месяцы войны автоколонны с боеприпасами, а закончившей службу в 1959 г. подполковником Советской Армии. Другое дело, что процесс эмансипации был в самом деле глубоко противоречив, что отметила – надо отдать должное – Бовуар и чего не могут понять наши горе-феминистки. Таково тупоумие патриархальных по существу своему женщин буржуазного общества.

Не только жертвы нашей демократии, но и западные феминистки, в том числе Бовуар, не понимают также, что настаивать на индивидуализме – значит настаивать на патриархате самого худшего толка. Левые критики подобных представлений (например, Анджела Дэвис, Ульрика Майнхоф) давно уже отметили, что критерием эмансипации женщины в таких случаях выступает положение мужчины. Осознанно или неосознанно исходят из того, что при определении положения женщины никак невозможно отсчитывать от нее самой, отсчитывать требуется от мужчины. С этой точки зрения, женщина находится в тем лучшем (более свободном) положении, чем ближе ее положение к положению мужчины.

Разумеется, такой подход возник не случайно. В пределах «предыстории человечества» в нем есть и рациональное зерно. Действительно, с какого-то момента развития «индивидуализма» (в переводе с буржуазно-подцензурного языка – капитализма) положение женщин в какой-то степени начинает улучшаться и приближаться к положению мужчин. Но, во-первых, только приближаться. За все века развития «индивидуализма» ни одно общество не может похвастаться тем, что уравняло женщин с мужчинами. А, во-вторых, положение мужчин тоже достаточно скверно. Мужчина-трудящийся сам угнетен и эксплуатируем, да и представитель господствующего класса подчинен различным формам отчуждения, с особой яркостью проявляющимся как раз в «женском вопросе». Так что все дело в том, ориентируется ли исследователь на преодоление такого положения или не видит ему альтернативы.

Однако, в наше время в «этой стране» буржуазные идеи имеют прелесть новизны, а идеи марксистские считаются скомпрометированными и высказывать их в хорошем обществе неприлично. Поэтому не получается фактически никакой дискуссии, а в основном переиздаются книги и статьи западных авторов, более или менее глупые. Иногда выходят исторические исследования вроде работ Натальи Пушкаревой[6] или биографии различных дам в духе школы «Анналов», имеющие ценность с точки зрения материала, вводимого в научный обиход, но не с точки зрения метода.

Ради доказательства освободительной роли «индивидуализма» годится все. Можно принять и антропосоциологический характер проблемы угнетения женщины, и возникновение этой проблемы в доисторические времена, и вообще все что угодно. Можно даже (и тем лучше кое для кого) принять такие предпосылки, в свете которых проблема вообще не будет иметь решения. «Антропосоциологический» характер проблемы означает сведение ее к пресловутой «природе человека». Но ведь тогда мы обречены. Антропологические данные женщин – во всяком случае, основные, биологические, а не социальные, – вряд ли могут быть существенно изменены. Женщины всегда будут физически слабее мужчин, всегда будут рождать детей и, соответственно, иметь менструальный цикл. И если их угнетение возникло в доисторические времена, то оно базируется именно на этих неизменных свойствах женской биологической природы. Почему же в таком случае оно должно исчезнуть в исторические или постисторические времена?

 

2. Исторический характер проблемы

Только признание того, что угнетение женщин носит исторический характер, дает надежду на то, что исторически возможно их освобождение. Следует не постулировать с одной стороны исходное порабощение, а с другой – возможность выхода из него. Следует показать действительные, а не воображаемые условия, которые сделали возможным первое и сделают возможным второе.

С этой точки зрения феминизм – вообще нечто недостаточное: борьба против угнетения женщин внутри этого самого угнетения. То самое «для женщины неплохо», о котором писала Бовуар. Если я – феминистка и только, значит, я остаюсь в пределах своей неполноценности, которую сама не знаю, как преодолеть. Вроде того, как если я атеистка и только, то я остаюсь на точке зрения религии, отрицая ее на ее же собственных позициях. «Бога нет!» – это значит, что он есть, только я отрицаю его существование. Я должна сказать: «Бог – это пустое понятие, так-то и так-то возникшее».

Что же касается феминизма, то заявлять, что женщина вовсе не есть ущербное существо, – значит отрицать ее действительно существующую в нынешнем обществе ущербность. Как и утверждать с позиций абстрактного гуманизма, что «человек по своей природе хорош, а не плох», – значит закрывать глаза на то, что реальные люди «самые всякие», и зависит это не только от них, но в первую очередь от общества, в котором они формируются и живут.

Женский вопрос – это не просто вопрос о положении женщин в обществе. Он связан со слишком многими отношениями внутри этого общества, а также отношениями его с природой. Если не рассмотреть всех этих отношений, вопрос будет поставлен весьма поверхностно. Конечно, решен он может быть только всем ходом исторического развития. Пока этого не произошло, можно попытаться разрешить его хотя бы теоретически.

В общем, подход к решению был намечен еще Энгельсом. В «Происхождении семьи, частной собственности и государства» он писал, что женщина первобытного общества была в гораздо большей мере госпожой, чем современная дама, потому что она принимала неспосредственное и существенно важное участие в общественном производстве.

Это, конечно, общий заход; он требует ряда уточнений.

Во-первых, что понимать под общественным производством? Как мы уже несколько раз, вслед за нашим учителем профессором В.А. Вазюлиным, пытались показать, общественное производство не возникает прямо в процессе происхождения «человека разумного» как вида. Оно проходит целый ряд стадий становления и развития, шаг за шагом делаясь именно производством и именно общественным. Так вот, положение женщин ухудшается именно с возникновением и развитием собственно общественного производства, которое и служит основой происхождения семьи, частной собственности и государства. Все эти три общественных института выступают орудиями угнетения людей вообще и орудиями угнетения женщин в частности.

Во-вторых, классовый анализ, безусловно, связан с анализом общественного производства, но вовсе не сводится к нему. Классовая структура общества имеет свою специфику. Точнее было бы говорить о социально-классовой структуре общества. Социальная структура, базируясь на классовой как система форм ее проявления, несет в себе свои законы, в том числе и законы угнетения женщин. Эти законы не суть законы общественного производства, даже не суть законы классовых отношений, хотя базируются на них.

С возникновением классового общества возникают и социальные отношения. Это – не синоним отношений общественных, которые возникают раньше, а отношения по сути своей вторичные, зато несравненно более очевидные, несравненно более разнообразные от региона к региону, от эпохи к эпохе. Эти-то социальные отношения в гендерном аспекте и составляют на самом деле предмет рассмотрения западной феминистской мысли. Даже тогда, когда она вроде бы рассматривает участие женщин в производстве, это участие ее интересует только с узкосоциальной точки зрения, будь то женская занятость, условия женского труда, заработная плата, социальные гарантии и т.д. На самом же деле связь женского вопроса с общественным производством гораздо глубже.

В-третьих, рассмотрение женского вопроса должно носить не только методологически грамотный, но непременно конкретно-исторический характер. Т. е., если вы хотите рассматривать угнетение женщин, то отдайте себе отчет, является ли данное положение вещей угнетением для данного общества или угнетением с вашей точки зрения.

В советской истории и антропологии существуют превосходные работы, содержащие интереснейший материал по женскому вопросу. Это, в частности, работы историков и этнографов М.Э. Матье, Ю. П. Аверкиевой, Л.В. Шапошниковой[7] и других (впечатляющий вклад наших соотечественниц в развитие наук сам по себе свидетельствует о колоссальных успехах женской эмансипации в СССР). Опираясь на них, можно сделать очень много. Но в наши дни методология исследования должна выйти на более высокий уровень обобщений.

Нередко утверждают, что марксизм неприменим для исследования обществ «доклассовых» и тем более «доисторических». Дело в том, что марксистский метод, как правило, принимается за метод классового анализа. В какой-то степени эта точка зрения находит историческое оправдание. Действительно, в классическом марксизме уровень разработанности анализа классовых отношений далеко превосходит уровень разработанности анализа отношений доклассовых. Наиболее же разработан, как известно, анализ капиталистических отношений. Это повело к тому, что большинству марксистов все предшествующие общества стали представляться по модели капиталистических, что, естественно, сужало исследовательские возможности. «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса положило начало марксистскому анализу доклассовых обществ, но не получило продолжения на методологическом уровне.

Только В.А. Вазюлин выдвинул концепцию, углубляющую в этом аспекте классический марксизм. Согласно ей, отношения производительных сил и производственных отношений представляют собой частный случай более фундаментального, подлинно основополагающего отношения, а именно отношения общества и природы, целенаправленной деятельности человека по преобразованию природы. На определенном этапе развития этой деятельности преобразование природы выступает как общественное производство, стороны этой деятельности – как производительные силы и производственные отношения. Производственные отношения выступают как классовая структура общества, над которой надстраивается структура социальных отношений как их конкретно-исторических проявлений. С этой точки зрения, общественные отношения на всем протяжении их развития, начиная с самого что ни на есть «доисторического» периода, могут и должны быть рассмотрены именно с точки зрения преобразования природы людьми и соответствующих каждому этапу такого преобразования общественных отношений[8].

При этом необходимо четко разграничивать два вида отношений между людьми в обществе: естественно выросшие и исторически возникшие. Это разграничение – также одно из теоретических достижений В.А. Вазюлина. Первая группа отношений уходит корнями во времена родового строя, когда между отношениями людей с природой и их отношениями друг с другом существовало первоначальное, или синкретическое, единство; вторая специфична для классовых формаций, в которых общественные отношения все больше обособляются от отношений с природой и вступают с ними в противоречие, а объективно необходимое единство тех и других выступает как единство противоположностей.

Очень часто приходится слышать и читать, что женщина ближе мужчины стоит к природе. Это неверно. Женщина стоит ближе мужчины к естественно выросшим отношениям между людьми, основу которых составлял родовой строй. Дело в том, что носителем эксплуатации, неравенства и угнетения – феноменов, уже не выросших в слитности с отношениями людей к природе, а возникших в ходе отчуждения общества от природы, – оказался исторически именно мужчина. Почему? Потому, что не женщина. Когда в обществе назрел переход от доклассового общества к классовому, осуществить его могли только мужчины. Женщины никак не могли выступить движущей силой этого перехода, будучи стержневой основой рода, родового общества. Для них это значило бы выступить против самих себя, против всего своего мироощущения, против всей своей жизнедеятельности. Естественно, никакого стимула к таким действиям они не имели. Мужчины же имели, т.к. новые виды деятельности, уже именно деятельности, а не жизнедеятельности, – например, грабительская война-набег, – были именно мужскими. Поэтому мужчины и выступили движущей силой развития всего, что подрывало основы родового строя: порабощения сначала пленных, а потом и соплеменников, накопления частных богатств, возникновения отчуждающейся от общества государственной власти и т.п. Как всегда, исключения подтверждают правило: из женщин во всем этом могли участвовать только те, которые уже были оторваны от своего рода, и только в качестве зависимых от мужчин и подчиненных им.

Далее. Согласно концепции В.А. Вазюлина и его учеников, мировая история – с самого начала, а не с так называемой эпохи глобализации, – выступает как внутренне единый процесс. Всемирность истории человечества, будучи в принципе исходной ее характеристикой, принимает на разных стадиях различные формы: сначала преобладает единство как сходство, затем – единство как взаимодействие. С этой точки зрения следует рассматривать и историю женского вопроса. Никакие цивилизационные объяснения тут не сработают. Становление положения женщин в обществе не просто исторично – оно всемирно-исторично.

 

3. У истоков материнского рода

Много ли мы знаем о положении женщин (как и мужчин) в доклассовом обществе? Ведь письменные источники практически все дошли до нас от общества классового, большая их часть писана мужчинами, и мужчинами эксплуататорских классов. Однако и из этих источников можно извлечь сведения о положении женщин. А кроме письменных источников существуют источники вещественные и нарративные.

Феминистки обращаются со всеми этими источниками вполне произвольно. Историки, впрочем, тоже. Например, рассматривают институты, обычаи и верования, возникшие у тех или иных народов под влиянием общения с европейскими колонизаторами, как исконные чуть ли не со времен палеолита (о несостоятельности такого представления писала еще Ю.П. Аверкиева применительно к индейцам Северной Америки[9]). Или рассматривают как эталон первобытности племена, отошедшие от нее очень далеко, и на этом зыбком основании делают выводы об изначальных первобытных структурах. А феминистки, которые никак не хотят признавать первобытного матриархата, выбирают из историков именно таких. Та же Бовуар считает само собой разумеющимся представление, что первоначально существовали кочевые племена, которые занимались охотой и рыболовством. Хотя оба эти рода деятельности предполагают довольно высокий уровень развития орудий добычи и всего общества. Кочевой образ жизни – явление еще менее первобытное, уже времен сложившегося производящего хозяйства, а именно скотоводства, да и то не самого раннего.

Древнейшее общество (предобщество) характеризует «присвающее хозяйство», которое еще не было, строго говоря, хозяйством и не делилось на мужское и женское. Все одинаково занимались собирательством, а также ловлей какой-то мелкой добычи, что еще никак нельзя назвать охотой. Естественно, неустойчивость такой пищевой базы, а также отсутствие каких-либо медицинских знаний делало особо важным для выживания общины (вернее, предобщины) не столько сохранение жизни уже живущих, сколько появление новых существ – как у всякого биологического вида, который находится в неблагоприятных условиях, скажем, имеет много естественных врагов. На рассматриваемой стадии и на сообщество первобытных людей еще действуют преимущественно законы природы. Истоки представлений тогдашнего времени надо искать еще не в производственных, не сложившихся к тому времени, отношениях, а в природных. Элементарные представления людей исходили из их элементарных связей с природой и друг с другом, которые воспринимались ими как чисто природные. В том числе и представления наших древнейших предков о роли женщин в обществе (вначале – в предобществе) обусловлены неразрывной связью с природой, в которой это предобщество пребывало.

Связи между людьми на этой стадии еще почти чисто природные. При этом надо иметь в виду, что все те свойства, которые в современном мире рассматриваются как биологические преимущества мужчин, – большая физическая сила, агрессивность и отсутствие менструаций – на данном этапе развития, если действительно существуют (об агрессивности в сообществе первобытных людей, поневоле сплоченном, едва ли можно говорить), преимуществами, по сути, не являются. Для собирательства и ловли мелких тварей никакой особой физической силы не требуется, требуются внимание и ловкость, которые, как известно, женщинам присущи в большей степени, чем мужчинам. Естественные враги таковы, что отбиться от них в одиночку не может даже самый сильный самец, надо действовать всем стадом, а для такого дела неважно, чуть сильнее или чуть слабее отдельная особь. Важны согласованные действия, поэтому, кстати сказать, никакой индивидуализм тут невозможен, и на первый план выступает численность и сплоченность общины. Первый из этих моментов с точки зрения предлюдей и древнейших людей, не представляющих себе роли мужчины в зачатии, зависит исключительно от женщин. Второй зависит от женщин, во всяком случае, не меньше, чем от мужчин, а то и больше. Не случайно ведь стаи человекообразных обезьян, как правило, возглавляют старые самки. Нередко так бывает и у собачьих хищников, да и вообще у всех сколько-нибудь высокоорганизованных животных. Это и понятно: самцы из-за характера своей сексуальности вносят в стаю разобщенность (что и послужило исходной точкой мифа об исконной мужской агрессивности). Но на этапе, когда действуют в основном законы природы, когда закономерности общества только складываются, большая агрессивность дает действительное преимущество не перед женскими особями, а только перед особями своего пола в борьбе за самку, да и то, видимо, не всегда. Для того, чтобы агрессивность стала общественно значимой, необходимы классовые антагонизмы. В природе же сообщество приматов-предлюдей, руководимое мужскими особями, было бы обречено на гибель из-за внутренней разобщенности либо из-за малочисленности (изгнания большей части самцов). Так, видимо, и работал естественный отбор, и так под его действием структура стада предлюдей постепенно переходила в структуру рода, необходимым условием которой был матриархат (в вышеуказанном смысле).

Что же касается менструаций, то вряд ли они в то время могли доставлять женским особям очень уж много хлопот. В условиях сложившегося человеческого общества женщина, у которой болезненность менструаций обусловлена какими-то биологическими отклонениями, имеет много шансов выжить и дать потомство, т.к. естественный отбор уже практически не действует. В условиях первобытного стада и даже ранней общины таких шансов практически не было. Все этнографы подтверждают, что в первобытных и близких к ним обществах женщины легко переносят менструации и роды. Кроме того, в наше время неудовлетворительное состояние организма в «критические дни» вызывается целым рядом общественных факторов, не существовавших в первобытную эпоху.

На этом этапе, конечно, ни о каких зримых противоречиях между полами речь идти не может. Основным противоречием выступает зарождающееся противоречие между обществом и природой, и все остальные суть его непосредственные выражения. А выражать в данном случае можно только существование внутри природы первобытного общества со всеми его трудностями и закономерностями, еще почти вполне природными, почему и отражение их в сознании (становящемся сознании) тоже вполне природное.

С этой точки зрения, женщин выделяет и отделяет от мужчин именно их способность к рождению, порождению. Бовуар утверждает, что древнейшие люди не дорожили детьми, так как не заботились о будущем – им, видите ли, некому было оставлять наследство. (Следовало бы уточнить – за отсутствием самого наследства; разумеется, это сугубо буржуазное представление – чистой воды модернизация). Однако все древнейшие представления и верования связаны именно с родом как структурой, уходящей в прошлое и будущее, и, конечно, со связанным с ним порождением. Связано это, разумеется, не с наследством, а с самим существованием людей, которое могло быть обеспечено только внутри рода. Существование рода и отдельной особи взаимообусловлено и представляется целостностью, а никак не противоречием.

В этом отношении положение полов, в общем тождественное, выступает как различное. Тождество здесь не абстрактно-логическое, а конкретно-историческое, с различием. Женское начало выступает именно началом, истоком всего. Поэтому первым предметом поклонения – конечно, еще не обожествления, как обычно говорят, – становится порождающая сила, сосредоточенная и олицетворенная в женщине. Связано это, конечно, не с женской особостью, а именно с родом, основой и воплощением которого выступает женщина.

Первые изображения, дошедшие до нас от времен палеолита, – это изображения женские: фигура юной девушки или беременной матроны. Эти изображения раскрывают характер древнейшего мышления. Изображение целой фигуры, всей фигуры говорит о том, что порождающая сила связывается с женщиной как целым, со всей ее наличной телесностью, а не с какими-то отдельными ее частями. С этой точки зрения весьма подозрительной представляется трактовка некоторыми учеными наскальных изображений треугольников как изображения женских гениталий. На той стадии развития сознания, на которой пребывали создатели этих изображений, вряд ли можно достичь такого уровня развития абстрактного мышления, чтобы выделить волосистый треугольник как нечто связанное именно с продолжением рода. Тем более, что волос на теле человека тогда было гораздо больше и треугольник выделялся гораздо меньше.

Древние действительно представляли себе дело так, что всякая женщина причастна созидающей силе, которая концентрируется в Великой Матери всего сущего. Но это вовсе не значило, что женщина – сосуд этой магической силы, изливающейся помимо ее собственной воли. Нет. Эта созидательная сила проявлялась отнюдь не только в рождении, кормлении и выращивании детей. Она выражалась и во всех женских занятиях. И в собирательстве, становящемся, по мере развития собственно охоты как занятия мужчин, делом преимущественно или даже исключительно женским. И в поддержании огня (отсюда – масса женских ритуалов вплоть до римских весталок) и приготовлении пищи. И в шитье одежды: костяная игла – одно из первых орудий, изобретенных человечеством.  И в лечении больных, о чем свидетельствуют многие ископаемые находки. Вообще во всем «домашнем хозяйстве», в первобытные времена жизненно важном, как никогда позже; именно здесь – истоки мифологического уподобления всего мироздания дому, а также дожившего до наших дней представления о женщине как прежде всего хозяйке дома. То есть, созидающая сила, присущая женщине, воспринималась как вполне подконтрольная ей самой и могла быть сознательно использована ею на благо других людей.

Или во вред им. Не нужно забывать, что, согласно магико-мифологическим представлениям о круговороте бытия, тот, кто обладал силой жизни, мог ее дать и отнять. Отнюдь не последней была вполне сознательная роль женщин-жриц в разного рода вредоносной магии, а также в таком, казалось бы, сугубо мужском деле, как охота, а позже война. Ни то, ни другое очень долго не обходилось без магических обрядов, выполнявшихся именно женщинами.

Конечно, и здесь первичные истоки надо искать не в верованиях, а в реальной жизни наших предков – уже не предлюдей, а древнейших людей, достаточно развитых, чтобы охотиться на крупного зверя. В процессе ранней, еще загонной, охоты дуализм полов был так слабо выражен, что вряд ли мог быть уже осознан. Однако, он уже намечался: к обрыву или яме зверя гнали все сородичи обоего пола (одних мужчин для этого просто не хватило бы), добивали камнями тоже все вместе (что отражено во множестве архаичных ритуалов), но с особенно сильным и опасным зверем приходилось вступать в ближнюю схватку, и это уже становилось делом мужчин (что также широко засвидетельствовано фольклором). Иначе быть не могло уже по причинам природного характера: особи мужского пола сильнее физически и на них всегда лежала охрана границ сообщества. А также и по причинам уже не вполне природным: для сохранения рода – структуры, переходной к общественной, – потеря кого-то из мужчин была не так тяжка, как гибель даже одной женщины. Конечно, первобытными людьми это осознавалось не в столь рациональной форме, а через те же представления о магической силе воспроизводства всего сущего, свойственной Великой Матери и ее дочерям.

Так, видимо, возникло первое природно-общественное разделение труда, которое мы можем рассматривать как предпроизводственное отношение. Судя по многим обрядам мужских инициаций и другим ритуалам, именно это отношение могло впервые побудить мужчин и женщин ясно осознать свое различие.

В этом плане крайне интересен «медвежий праздник» северных народов, особенно саамов, сохранивший черты тотемических обрядов. Берлогу находит охотник-мужчина, добывают зверя тоже мужчины. На время охоты общение полов табуировано; в землянку – древнейшее жилище, – где устраивается праздничный пир, мужчины и женщины входят через два разных входа. Но участие женщин в празднике не ограничивается приготовлением угощения. Именно они, завязав глаза, стреляют по очереди в шкуру медведя; та, кто попадает в цель, приносит своим родичам и мужу охотничью удачу. Аналогичные обычаи известны у африканских пигмеев: перед охотой рисовали на земле – как некогда на стенах палеолитических пещер – изображение зверя, которое в ходе обрядового танца поражала копьем женщина. Вспоминаются и «палеолитические венеры», у которых на лицах что-то вроде покрывал. Очевидно, перед нами – древнейший ритуал охотничьей магии. Магия же вплоть до патриархального переворота остается, даже применительно к мужской сфере деятельности, делом женщин, причастных порождающей силе всего сущего.

Известно, что происхождение первоначально определялось исключительно по материнской линии. С этим пытаются спорить, но возражения представляются неубедительными. Как примеры первичного счета происхождения по отцовской линии приводятся все те же народы, давно отошедшие от «первичности» и либо втянутые в орбиту влияния классовой цивилизации, либо подвергшиеся исторической деградации.

Значительно менее признано то обстоятельство, что так называемая власть (о таковой на самом деле еще рано говорить) также передавалась первоначально по женской линии. Охотничьим, а позже военным, вождем становился человек из рода вождей независимо от того, кто был его отцом. Вождю наследовал сын его сестры. Другой вариант – вождем становился муж наследницы.

Согласно архаическим представлениям, женская порождающая сила существует независимо от совокупления с мужчиной и связана не просто с возникновением новой человеческой особи, но с Порождением всего сущего. Древнейшие мифы рисуют Рожаниц – небесных или земных. Это славянские Лада и Леля, египетская Нут, и т.п. Чаще всего они связаны с образом самки парнокопытного животного – Лосихи, Оленихи, Коровы. Параллельно им выступает греческая Гея, сама порождающая жизнь. Позже, когда будет открыта роль мужчины в рождении, возникнет компромисс. И великая Богиня станет супругой собственного сына – женское начало останется исходным, но примирится с дополнением.

Первоначально отсутствовало вообще представление о роли отца в зачатии, и в то же время – о моменте зачатия. Вероятно, порождение как возобновление жизненного цикла рассматривалось по аналогии с природным процессом гона. Тотемические верования уподобляли людей животному-предку. И если у тотема существует период гона, следовательно, мы, его потомки и родичи, должны вести себя точно так же. Иначе тотем не признает нас своими и не даст себя добыть, не обеспечит нашего существования.

Подтверждением этой мысли может служить существование у многих народов оргиастических празднеств, во время которых происходили массовые совокупления. Обычно эти празднества именуются «дионисийскими» и связываются с нервно-психической разрядкой, невозможностью постоянно соблюдать запреты, необходимостью их регулярного снятия. Но эта точка зрения требует критического подхода.

Во-первых, представление именно о запрете такого рода – чисто буржуазное. Оно могло возникнуть только тогда, когда в сознании людей прочно утвердился принцип «что не запрещено, то разрешено». В древнейшие же времена возник не столько запрет на спаривание в неположенное время, сколько предписание производить оргиастическое празднество по подражанию тотему, отождествлению себя с ним. В это празднество входило спаривание, которое первоначально если и связывалось с порождением, то очень опосредствованно, в связи со всем комплексом весенних/осенних празднеств, имеющих целью поддержать всеобщий круговорот бытия. Формулировка должна была быть двусторонней: в такое-то время не нужно, а в такое-то необходимо. Естественно, необходимо в весеннее или осеннее время, в период гона у тотемных животных.

Во-вторых, во времена, когда не было запретов в современном понимании, не было и необходимости их нарушения. Неврозы, происходящие из запретов, – достижение цивилизации, главным образом капиталистической. Вполне возможно, что в некоторых древних и средневековых обществах, где были сильно развиты товарно-денежные отношения со всеми сопутствующими прелестями, например, в классических Афинах, подобные празднества уже приобретали такой смысл. Но происхождение их куда более древнее.

В-третьих, «дионисийские» празднества принято отождествлять с земледельческими, точнее, с виноградарскими культами. Но следует помнить, что охотничьи обряды предшествуют земледельческим и часто переосмысливаются с развитием производящего хозяйства. Тот же виноградный сок, а в дальнейшем вино, начинают рассматриваться как субститут крови тотема, их и пьют соответствующим образом – из его рога или черепа.

Наконец, в-четвертых, в основе нелепого представления о первобытных запретах лежит фрейдистская идея безумной пансексуальности: если людям не запретить спариваться, то они только этим и будут заниматься 365 дней в году и 24 часа в сутки. Надо ли говорить, что стадо предлюдей, которое повело бы себя подобным образом, не дожило бы ни до какого «табу»: перемерло бы от голода или оказалось бы съедено еще даже не саблезубыми тиграми. Но идеи Фрейда, хотя и не подтвержденные решительно ничем, приобрели в наше время такой статус, что, как сказал в свое время Макаренко, «здесь может помочь только окропление святой водой, но я этим средством не обладаю».

По множеству источников можно восстановить картину древнейшего празднества. Оно начиналось у водного источника каким-то совместным действом, возможно, брачным танцем по образцу тотема. Потом пары расходились по лесу или что там у них было. Охотник должен был принести с собой какую-то добычу и подарить ее партнерше как знак своего уподобления тотему и его поведению. Она – вероятно, уже в более поздние времена, – должна была из этой добычи приготовить какую-то еду. Вероятно, совершалось и древнейшее жертвоприношение: совместная трапеза с кормлением тотема.

Отсюда берет начало много всяких обрядов и легенд. В некоторых местах Латинской Америки гость, отведавший ритуального угощения, приготовленного женщиной, считался уже ее мужем. О древнейшем празднике воспроизводства производящих сил природы как ритуале Великой Матери, сохранившем связь с брачной обрядностью, напоминают и японские обычаи, о которых рассказывает раннесредневековая повесть «Отикубо Моногатари». До наших дней воспоминание о том же ритуале донесли обрядовые правила, связанные с пресными лепешками «моти» – главным новогодним угощением. «В день лунного (а теперь и европейского) Нового года его должен отведать каждый, потому что оно – принадлежность культа синтоистской богини Солнца Аматэрасу, научившей японцев возделывать рис… Готовят моти просто: берут горсть свежесваренного риса особо клейкого сорта, бросают на дно деревянной ступы и бьют по нему тяжким пестом. Это – мужская работа. Женская же состоит в том, чтобы между ударами ловко переворачивать подрагивающую белую массу с боку на бок».[10]

Здесь понятно все, кроме одного – риса. В Японию он пришел довольно поздно из Китая, да и там еще во времена Конфуция употреблялся лишь знатью. Одно из двух: либо рис в составе моти заменил более древнюю культуру – просо-гаолян или айнскую гречиху, – либо он выступал именно в сакрально-ранговом качестве, и мы имеем дело с тем же феноменом, что в обычае именования новобрачных князем и княгиней (что означало у славян и жреческое достоинство – отсюда «ксендз»; ср. у иранцев «пати» – также титул верховного жреца и верховной жрицы), т.е. отождествления их брака со священным браком, в конечном счете – с соединением предков-прародителей и/или Земли и Неба. Истоки же таких обрядов – даже не раннеземледельческие, а еще собирательские.

Можно предположить, что группы первобытных людей, первыми организовавшие оргиастические празднества по аналогии с тотемом, получали преимущество перед другими благодаря тому, что дети рождались в зимнее время, когда не нужно было заниматься собирательством, и у матерей оставалось больше времени и сил на их выхаживание. Конечно, это относится только к благополучным зимам, когда не было особенно сильных холодов и имелось достаточно запасов. Но в лютую зиму и полугодовалые дети могли погибнуть наравне с новорожденными.

Вероятно, именно на таких празднествах произошло зарождение дуально-родовой экзогамии.  Возможно, первое время не разбирались, кто с кем из какой группы проводил брачные празднества. Но, может быть, и сразу женщины одной группы стали уходить с мужчинами другой. Такой порядок должен был давать дополнительные преимущества: не только генетические – благодаря эффекту гетерозиса, но и протосоциальные – благодаря мирным отношениям с соседними родами, взаимному доступу к месторождениям ценного камня (что подтверждено археологически), обмену знаниями и умениями, возможности объединения усилий на загонной охоте. Вероятно, память об этом времени донесли до нас легенды о целых народах, возникших в результате браков прародительниц с некими чужестранцами.

Более поздние представления, по-видимому, связаны с более явным выделением общества из природы и более четким самоопределением его относительно природы. Когда человечество осознало, что мужчина тоже имеет отношение к зачатию (скорее всего, тоже благодаря дуальной экзогамии между родами разных рас – потомство от таких браков походило не только на матерей, но и на отцов), это открытие совпало по времени с изобретением составных орудий труда – орудий с деревянной или глиняной ручкой и вкладышами из кремня или обсидиана. До тех пор не могли представлять часть вместо целого, т.к. не могло иметь места представление о части как таковой. Всякое расчленение должно было связываться в сознании с уничтожением – разламыванием или убийством. Могли раскалывать кремень или ломать ветки; сломанное переставало существовать, части нельзя было снова собрать воедино так, чтобы получить целое. Так же могли делить добычу: тело зверя тем более нельзя было собрать снова из этих частей, чтобы получить живое целое. Теперь же из частей научились собирать некое новое целое. И мужское тело стало рассматриваться по аналогии с составным орудием труда – скажем, глиняным или деревянным серпом с кремневыми вкладышами. Как ручка серпа – вместилище собственно орудия, так и тело мужчины – только рукоятка, вместилище «вкладыша-орудия», органа порождения. Поэтому магическая (позже – божественная) сила мыслится сосредоточенной не в мужском теле вообще, а именно в органе порождения. И изображается мужская порождающая сила не в виде целой мужской фигуры, а в виде именно органа порождения: фалла, лингама. Отсюда – изображения «Шивалингама» в Индии, Збручский идол и т.п. Отсюда же ведут начало поздние ритуалы Великой Матери, требовавшие оскопления жрецов, вроде ритуалов Кибелы – жрец-имперсонатор бога отдает богине свою производящую силу.

Дальнейшее продвижение человечества по пути развития абстрактного мышления должно было выразиться, видимо, в выделении не только органа порождения из тела, но и момента собственно зачатия из сложного процесса гона в целом. Сама возможность этого была обусловлена развитием средств и навыков труда (в известном смысле, с учетом перспективы, можно уже так сказать), т.е. предпроизводительными силами и предпроизводственными отношениями.

 

4. Истоки противоречий: воображаемые и действительные

В мифах, отражающих древнейшие периоды истории, до нас не дошло никаких сообщений об антагонистическом противостоянии полов. Даже об амазонках не говорилось, что они убивают своих временных мужей, речь шла только о сыновьях, что могло быть просто воспоминанием о каких-то жертвоприношениях, известных всем народам и обусловленных вовсе не противостоянием полов, а иными причинами. Мы знаем у всех народов мира лишь мифы о первичной паре богов или героев-прародителей, находящихся в полной гармонии и не враждующих друг с другом.

Но это-то и не устраивает «нормальных» западных феминисток, равно как и апологетов извечности патриархата. Идя по стопам Фрейда, они ищут в «первобытных» мифологиях – дошедших до нас, о чем забывают, в сильно трансформированном виде, – свидетельства извечной вражды полов. Истоки ее, в соответствии с субъективно-идеалистической традицией, ищут в недрах психологии.

Однако пресловутый мужской страх перед женским началом достаточно позднего происхождения и сложился совсем, видимо, не так, как принято считать. Вспомним, например, северный миф об охотниках, потерявших путь и нашедших неожиданный приют у неизвестных женщин. Когда охотники ночью попытались вступить с ними в брачную связь, то все, кроме одного, оказались оскоплены: у женщин, оказывается, имеются вторые зубы, которыми они и лишили незадачливых любовников мужского естества. Единственный уцелевший сообразил: прежде, чем сунуться самому, сунул во влагалище плоский камень, о который его партнерша обломала зубы.

Что отражено в этом мифе? Равно, как в мифе, который мадам де Бовуар излагает по этнографу Б. Малиновскому: во влагалище живет змея, укус которой смертельно опасен для мужчины? Исконная враждебность женского начала мужскому? Или все гораздо проще? Здесь ключом может послужить тот же северный миф – мужчины попытались вступить в брачную связь во время охоты. Известно, что во время охотничьего промысла брачные сношения были табуированы практически у всех народов – конечно, не из какой-то боязни сексуальной стороны жизни, а просто в порядке организации общественно-природной жизнедеятельности. Когда такой уровень организации общества ушел в прошлое и стал забываться, связанная с ним регламентация утратила явную осмысленность и стала восприниматься просто как магически неясная и потому угрожающая. Змея и другие ужасы имеют, видимо, сходное происхождение.

Также нам известны народы, у которых существовала ритуальная дефлорация, совершаемая идолом бога или жрецом. Сношение с девственницей считалось опасным, и его мог совершить только бог или человек, являющийся имперсонатором бога. Почему? Когда возникло такое представление? Не на этапе ли возникновения мужских союзов, враждебных материнскому роду?

Карен Хорни утверждает, что женщина ощущает себя женщиной просто потому, что ею родилась, мужчина же должен сформировать себя мужчиной, доказать свое отличие от женщины. Даже если это так, то доказывает только, что первично в культуре все-таки женское начало. Кроме того, так было не всегда. Либерально ограниченное мышление (к тому же фрейдистски ориентированное) не в состоянии вообразить, что женщины никакого комплекса кастрации никогда до писаний оного автора не испытывали, и им вовсе не было нужды уподоблять себя мужчинам. Мужчинам же понадобилось особо подчеркивать свое отличие от женщин только в период патриархального переворота. До того, как говорят факты истории и этнографии, мужчины, напротив, магически отождествляли себя с женщинами, пытаясь «причаститься» их сакральной ипостаси.

История культуры знает очень немного ритуалов, в которых женщина уподобила бы себя мужчине, и массу таких, где мужчина уподобляет себя женщине. Широко известен обычай кувады – мужского уподобления беременности и родам. Совершенно очевидно, что ритуальное кровопускание из фаллоса, принятое у майя, также является ритуалом уподобления, имитацией-замещением менструации.

А что такое, например, древнееврейский ритуал обрезания (и не только древнееврейский – он известен у многих народов, в частности африканских)? Совершенно очевидно, что это – имитация ритуальной дефлорации девственницы, совершаемой жрецом божества. Вспомним, как Сепфора, жена Моисея, совершает обрезание своему маленькому сыну и говорит, обращаясь к божеству: «Ты жених крови у меня», уподобляя тем самым своего сына дочери, а себя – матери, отдающей дочь жениху и тем самым вступающей в свойство с ним. Этот ритуал умилостивляет разгневанного Яхве.

Можно предположить, что в библейской книге Бытия содержится еще одно подобное уподобление, которого никто не замечает. Я имею в виду проклятие Адаму и Еве, нарушившим довольно нечленораздельный запрет бога Яхве (Яхве ли на самом деле? Но сейчас меня интересует не это). В наказание мужчина обречен в поте лица есть хлеб, а женщина – рожать в муках. Интересно, почему это труд должен считаться проклятием? Проклятием может представиться только отчужденный труд, а во времена складывания ветхозаветных текстов об этом еще рано было говорить. Не имеем ли мы дело с очень сложным комплексом правки и редактуры, через которую едва просвечивает исходный вариант?

Ключом может послужить упоминаемое в греческих источниках высказывание одного персидского царя, что он не может приступить к трапезе, пока не потрудится до пота в своем парадисе – священном саду. Не будучи яхвистом, он считает необходимым есть хлеб в поте лица. Это, очевидно, также момент, связанный именно с порождающей силой Земли (работа в парадисе – земледельческая), а значит – с ритуалом Великой Матери. Потея на священном поле, мужчина уподоблял себя рожающей женщине. Проклятие присобачили гораздо позже.

Ритуальное причащение сакральности имело и такую форму, как употребление мужчинами женских красок для лица. В древности это были отнюдь не простые средства косметики, а магические снадобья, придававшие лицу либо красный цвет крови и жизни, либо зеленый цвет молодых побегов, либо белизну снега и смерти. Понятно, что эти краски всегда находят в могилах жриц.  Но известно, например, что парфянский полководец Сурена, победитель римской армии Красса в I в. до н.э., белил и румянил лицо перед сражением. А из романа Г. Сенкевича «Потоп» можно узнать, что в его родной Литве, стране почти до конца Средневековья языческой, военачальник Богислав Радзивилл, прямой потомок литовских верховных жрецов, также не расставался с румянами и белилами даже на войне (в чем автор XIX века, конечно, усматривает только изнеженность вельможи).

Известна и еще одна форма ритуального уподобления мужчины женщине. Это своего рода «право убежища», предоставляемое женщинами мужчинам. Мифы о Геракле и Ахилле, легенды об англосаксонском короле Альфреде и ацтекском царе-поэте Несауалькойотле сходятся на том, что женщины переодевают героя в девичье платье, дают ему в руки прялку либо кухонную утварь, или же прячут его под ворохом женских одежд, – и для мужчин, все прекрасно понимающих, он становится абсолютно неприкосновенным. Последним отголоском подобных ритуалов можно считать средневековый обычай, в соответствии с которым девушка или вдова могла спасти приговоренного, накинув на него свое покрывало, а затем взяв его в мужья.

Итак, первоначальным слоем мифа и ритуала была не вражда, а уподобление, причем не женщина уподоблялась мужчине, а наоборот. Совершенно очевидно, что большинство этих ритуалов – поздние. Они могли возникнуть лишь в начале патриархального переворота, когда женская магическая сила, равно как и женское жречество, уже переставали устраивать представителей «семьи, частной собственности и государства», но условия для полного и открытого господства новых общественных институтов еще не созрели; поэтому и приходилось магически выдавать новые порядки за старые. Для того, чтобы в мифах и легендах появилось отражение конфликта между полами, нужно было, чтобы такой конфликт уже четко обозначился в жизни.

Исторически противоречия между полами были обусловлены появлением общественного производства в собственном смысле.  Его необходимую основу составило производящее хозяйство, прежде всего земледелие и скотоводство, и обусловленное им разделение труда нового типа – уже не естественно возникшее, а общественное. Эта идея, выдвинутая Энгельсом, принципиально подтверждается всем последующим развитием исторической науки. Вместе с тем, накопленный за это время материал показывает конкретную последовательность возникновения производящего хозяйства и общественного разделения труда несколько иначе, чем гипотетически представлялось более века назад.

Вначале, по всей вероятности, возникло различие между земледелием и охотой. То есть мужчина еще занимался присваивающим хозяйством, а женщина – уже производящим: мотыжным земледелием. Я настаиваю на этом потому, что как-то не принимают во внимание именно эту сторону предпосылок патриархального переворота: женское производство уже вполне сложилось тогда, когда мужское еще только складывалось и, следовательно, имело перспективу развития.

Принято считать, что земледелие у своих истоков было женским делом, а скотоводство – мужским. Первое бесспорно, последнее неубедительно. Обычно говорят, что скотоводство ведет происхождение от охоты, и ставят на этом точку. Но между охотой и скотоводством лежит приручение животных, а оно вряд ли могло быть мужским делом именно потому, что исконно мужским делом была охота. Я имею в виду не загонную охоту палеолита, в которой поневоле приходилось участвовать всему роду, а облавную охоту более позднего времени, для которой хватало сил одних только мужчин, и еще более позднюю охоту групповую или индивидуальную. Мужчины-охотники могли добывать на такой охоте молодняк разных животных, но выхаживание и выращивание его не могло быть их делом: им приходилось надолго и далеко уходить из дому. Женщины же оставались дома и могли ухаживать за молодняком одновременно с уходом за собственными детишками. Но дело не только в этом, а и в исходных мотивах приручения.

Общепринято мнение, что первоначально молодняк оставляли про запас на неохотничий сезон. Но мы ничего не знаем о ранних обычаях делать запасы подобного рода. Напротив, все, что нам об этом известно, опровергает такое представление. Месоамериканские хроники сообщают, что древнейшие жители Мексики – отоми – после удачной охоты, а в дальнейшем и после сбора урожая, устраивали праздничный пир, на котором все и съедали, а в промежутке кормились по-старому – собирательством. Похожий образ жизни вели где-то на границах Индии и Ирана предки цыган, о чем рассказывает легенда времен Сасанидов. У индейцев западного побережья Северной Америки был в обычае потлач – ритуальное истребление запасов. Во всех этих и многих других случаях народы, уже вступившие на путь цивилизации, особенно презирали соседей-«дикарей» именно за неумение делать и хранить запасы. Тем труднее допустить иное в первобытном обществе, где сознание людей было насквозь магико-мифологическим, уподоблявшимся сезонным циклам окружающей природы.

Позволительно предположить, что вначале молодняк животных оставляли не про запас, а с какой-то другой целью. С какой? Несколько модернизируя, можно сказать – для жертвоприношений. Конечно, жертвоприношение было одновременно и трапезой, но осознавалось оно именно как жертвоприношение, и выращиваемый молодняк должен был иметь сакральный статус. Конечно же, выращивался детеныш тотема, мифический родич, магически приравниваемый к человеческим детенышам. Кто должен был его выращивать? Конечно, женщины, матери, жрицы Великой Матери (которая к этому времени должна была уже получить хотя бы зооморфный вид). Известно, что у некоторых народов женщины кормили детеныша тотема своей грудью. По всему этому приручение животных, безусловно (собственно, такое мнение и существует, я только сейчас не помню, на кого надо тут ссылаться), должно было быть женским делом. Кормление собак и кошек тоже имело первоначально сакральный смысл: жертвоприношение священному зверю той же богини-матери, псу Семарглу или кошке Бастет (имена условны), т.е. подкармливание этого священного зверя и одновременно собственная трапеза. Священными (как и простыми) трапезами занимались женщины. Они же в своей жреческой функции выхаживали осиротевших котят и щенят. Мужчинам они передали это зверье (кроме кошек) гораздо позже и только в связи с углубляющимся общественным разделением труда.

Как часто бывает в диалектически противоречивом развитии, новые формы производящего хозяйства, созданные женщинами и у своих истоков тесно связанные с женскими обрядами магического возрождения природы, в дальнейшем обусловили историческое отрицание материнского рода, поставившее женщин в подчиненное, а затем и угнетенное положение. Лишь когда основное противоречие стало перемещаться из взаимоотношений природы и общества во взаимоотношения внутри общества, а противоречия природы и общества стали производными от него, – тогда и начали складываться предпосылки разрушения материнского рода.

 

5. Сила и слабость родового строя

Как известно, марксизм впервые дал материалистическое объяснение переходу от доклассового общества к классовому, от родового строя – к семье, частной собственности и государству. Концептуальную основу этого объяснения составляют две фундаментальные идеи:

  1. по мере развития общественного производства растет производительность труда и образуется все больший избыточный продукт; отсюда объективная возможность частного присвоения;
  2. размер избыточного продукта, до исторически недавнего времени, не позволяет обеспечить большинству работников жизненного оптимума, при этом выполнять в обществе организаторские функции объективно может только привилегированное меньшинство; отсюда объективная необходимость разделения общества на классы.

В основе марксистская концепция подтверждается исторической практикой. Однако необходимо иметь в виду, что отражаемые ею фундаментальные факторы в полной мере присущи сложившемуся классовому обществу. Формируются же они отнюдь не сразу, а на протяжении переходного периода, гораздо более длительного, чем «обычная» смена формаций, ибо речь идет о «большом переходе» от десятков тысячелетий первобытности (не считая миллионов лет антропогенеза) ко всей истории «цивилизации», т.е. классового эксплуататорского общества.

Наивно представлять себе дело так, будто на заре «большого перехода» всякое появление избыточного продукта сразу вело к накоплению богатства в частных руках, к частному же обмену и частной собственности.  Историко-этнографический материал свидетельствует, что устойчивые излишки давало в благоприятных природных условиях даже высокоразвитое присваивающее «хозяйство» охотников и рыболовов, не говоря о земледельческом и скотоводческом производстве. Но само по себе это еще не выводило общество за пределы родового строя. Последний за тысячелетия выработал целую систему обычаев и форм поведения, позволявшую осваивать новые ресурсы на своей основе, как средство своего воспроизводства. Таковы обычаи совместных работ и совместного потребления, пиров-потлачей и всевозможных дарений, в особенности же – ведомого женщинами рода «коммунистического домашнего хозяйства», что подчеркивали уже Морган и Энгельс на примере североамериканских индейцев.

Рассматривая род в перспективе последующего исторического развития, можно сказать, что он соответствует первобытной общественной собственности на средства производства, он составляет систему отношений, в которых этот тип собственности реализуется. Возникая как система естественных связей, род становится системой связей, «в себе» общественных, но еще не расчлененных на экономические, политические и другие, а синкретически слитных. В этом смысле род являет собой не структуру, а именно нерасчлененное образование. Но и более крупные общности эпохи родового строя – фратрия, племя – также не являются структурными. Входящие в них роды не различаются по своим функциям внутри фратрии или племени, и, таким образом, фратрия или племя являются не системой, а простой суммой родов. Отличаются они от рода не качественно, а только количественно; сами роды тоже не различаются ни по одному внутреннему признаку, лишь по чисто внешнему – тотему. Род не несет в себе исходно никакой, или почти никакой, общественной структуры, а только естественную – по полу, возрасту и т.п. Но, выполняя свои производственные, военные, магические и т.п. функции, он выступает как прообраз всех возможных структур одновременно, как некая нерасчлененная в себе «праструктура». Конечно, все эти возможности род в себе содержит, но заметить эти будущие структуры можно только с точки зрения будущего, зная уже, во что они разовьются.

Вне этой системы родовой жизнедеятельности, как и вне самого рода, человек той эпохи себя не мыслил. Пока она действовала, возможность частного присвоения не превращалась в действительность. Чтобы сломать или надломить эту систему, из нее надо было вынуть стержень – материнский род. А чтобы это могло исторически состояться, к объективным предпосылкам нового общественного качества, закономерно созревшим внутри родового строя, должны были добавиться факторы, по отношению к нему случайные, относительно же материнского рода – маргинальные и разрушительные.

Первым таким фактором, обнаруживающимся еще в пределах присваивающего «хозяйства», выступает расселение небольшими группами на новые территории. Чем меньше численно, в силу естественно-исторических условий, такие мигрирующие группы, чем дальше вынуждены они уходить от материнского (в обоих смыслах) рода, чем труднее им поддерживать связи с землей предков и между собой, – тем, при прочих равных условиях, сам материнский род ослабевает и материально, и, так сказать, прасоциально, а в восприятии эпохи – магически. Сама необходимость покидать родную землю и причина этого – оскудение прежней природной среды – должны были восприниматься как ослабление женской сакральности. С другой стороны, при подобном расселении возрастала объективная роль мужчин-охотников, выступавших и как добытчики средств к существованию – особенно на холодном севере или пустынном юге, где меньше возможностей женского собирательства, – и как разведчики новых земель. В таких условиях материнский род мог рано подвергнуться эрозии или не завершить процесс своего формирования (что допускал применительно к аборигенам Австралии еще Энгельс). Этим может в какой-то мере объясняться стадиально раннее возникновение патрилинейности и т.н. «отцовского рода» у некоторых отсталых народов на окраинах эйкумены. Но сколько бы ни ссылаться на них в опровержение концепции Энгельса, получается неубедительно. Что ни говорите, а 99,99% современного человечества происходит не от огнеземельцев, не от андаманцев и не от австралийских аборигенов. В регионах, где действительно творилась всемирная история, архаичные культуры имеют совершенно другой облик, и ситуации раннего ослабления материнского рода могли быть там лишь редкими исключениями. Если какие-то из них и смогли в дальнейшем «пойти в рост», то в силу общих условий последующей эпохи, которых эти исключения никак не объясняют.

Другой фактор, начавший действовать на последующем, но все же довольно раннем, витке исторической спирали, был известен уже Энгельсу. Это – отгонное скотоводство (до кочевого еще далеко), которое не только удаляло мужчин на целые сезоны от ядра рода, но и сосредоточивало в их руках богатство всего племени. При этом скот был богатством – можно уже так сказать – нового типа: легко отчуждаемым, нуждавшимся в охране от чужих набегов и в свою очередь пополняемым набегами на чужаков, а в дальнейшем выполнявшим и функцию денег. Неудивительно, что скотоводство выступало катализатором всех процессов перехода к классовому обществу, в принципе несовместимых с материнским родом.

Но это – именно катализатор, а не первопричина. Во-первых, нам известны целые регионы мира (Америка, Океания, часть Африки), где по естественно-историческим причинам скотоводства практически не было, а патриархальный переворот все же происходил. Во-вторых (на самом деле – во-первых), и в Евразии основным видом деятельности людей эпохи неолита, энеолита, даже бронзового и раннего железного века было все-таки не скотоводство, а земледелие. Научно доказано, что земледелие старше скотоводства и было не его следствием, а необходимой предпосылкой. Древнее земледелие, исходно – мотыжное, гораздо теснее и дольше, чем скотоводство, связано и с женским трудом, и с самим бытием материнского рода как воплощения Матери-Земли. Кризис родового строя не мог получить развития, пока не затронул именно земледельческих общин.

В этом плане большое методологическое значение имеет материал тех регионов Земли, где и сам материнский род, и его кризис обошлись почти или совершенно без «привходящих» моментов, – прежде всего доколумбовой Америки. На этом материале легче выделить в относительно чистом виде, к тому же зафиксированном источниками в близкие нам времена, решающее звено «большого перехода» от первобытности к классовой цивилизации.

Главное, что выступает на первый план на протяжении этого периода, – иерархические системы родовых общин. Вопреки модернизаторским фантазиям, древнее общество не могло перескочить от родового строя, не знавшего никакой эксплуатации, прямо к крайней степени этой самой эксплуатации, будь то всевластие мифического «деспота» или система сложившегося рабовладения. Эксплуатация, когда о ней становится возможным говорить, и любые предшествующие ей отношения могли первоначально возникнуть только по отношению к чужим – не членам своей родовой общины. Здесь первобытный «коллективизм» (этот термин, как анахроничный, на самом деле не подходит – назвать надо как-то иначе, «совместностью», что ли) оборачивается теневой стороной. Ограниченный естественно возникшими рамками рода и племени, он не содержал в себе никаких возможностей регулирования отношений более широкого масштаба и иного, уже общественного, типа. Энгельс ясно видел эту ограниченность родовой организации: «Дальше племени она не пошла; образование союза племен означает уже начало ее разрушения»[11].

Уже в эпоху неолита как в Старом, так и в Новом Свете сформировались, с одной стороны, излишки продуктов для регулярного обмена, а с другой – потребность в привозном сырье (особо качественные сорта камня, медь и т.д.). Пока обмен был спорадическим, он мог улаживаться обычаями гостеприимства с взаимным одариванием. Когда же межплеменное общение стало устойчивым, оно должно было как-то регулироваться, а возможностей столь масштабного регулирования внутри родового строя не было. Путь разрешения противоречия задавался самим пределом родовой организации: «Все, что было вне племени, было вне закона. При отсутствии заключенного по всей форме мирного договора царила война между племенами…»[12]

То, что представлялось цивилизованным наблюдателям «мирным договором», в реальности представляло собой установление межплеменной иерархии. Какая из общин возглавит объединение, кто и на каких условиях в него войдет, – определялось, как правило, войной. Конечно, это была еще не война в собственном смысле, свойственная классовому обществу, а нечто среднее между собственно войной и первобытной охотой-жертвоприношением.

 При рассмотрении предпосылок патриархального переворота важно учитывать соотношение двух тенденций, свойственных как самой иерархии общин, так и архаичной «первовойне», от которой ее создание неотделимо.

С одной стороны, на этом этапе еще рано говорить о сложившейся эксплуатации. «Дань» подчиненных общин еще не присваивается господствующим классом, которого пока не существует, а перераспределяется по общинной иерархии. Соответственно, и целью «древней войны племени против племени» (Энгельс) не является ни уничтожение, ни порабощение побежденных; она ведется за установление межобщинной иерархии и за условия такой иерархии, не равные (такого понятия Древность вообще не знает), но в принципе взаимоприемлемые.

Однако, с другой стороны, уже возникает явление иного рода, с иными историческими последствиями, – война-набег. Она ведется не всем племенем или союзом племен, а отдельными дружинами воинов во главе с военным вождем. И цели у нее другие – это прежде всего захват добычи. Конечно, и здесь надо избегать перенесения стереотипов классовых обществ на раннюю Древность. Судя по многочисленным памятникам фольклора, важнейшей в то время добычей были ритуально значимые предметы (ценные камни, шкуры, перья и т.д.), обладание которыми обеспечивало как общине, так и добытчику более высокий ранг.

Особо надо сказать о том виде добычи, который уместно обозначить архаичным славянским словом «полон». И здесь не стоит приписывать людям ранней Древности чисто утилитарных мотивов позднеантичного рабовладельца. Рабство как таковое далеко не сразу выделилось из синкретического комплекса отношений, в котором важнейшую роль играл ритуально-магический аспект (отсюда и вся позднейшая практика человеческих жертвоприношений). Поскольку основу рода и залог его связи с Матерью-Землей составляли женщины, то неудивительно, что самой важной добычей – и это подтверждается всеми историко-культурными данными – выступали они же. В древнейшие времена пленниц или принимали в род победителей, или посредством брака включали не только их самих, но и весь их род в систему дуальной экзогамии, делая из врагов «своими». В обоих случаях сам факт пленения должен был увеличивать могущество победившей стороны, как реальное, так и магическое. Отсюда берут начало многие, иначе непонятные, обычаи и представления последующих эпох.

Но то же последствие войны-набега – захват пленниц – с изменением исторических условий оказалось, как увидим, источником смертельной угрозы самому институту материнского рода, а с ним и всему родовому строю.

 

6. Два лика древней войны

Проблема роли войны в патриархальном перевороте сразу же сталкивает нас с одной из давних установок либеральной идеологии во всех ее изводах – абстрактным антимилитаризмом. Все худшее, что есть в истории человечества, эта идеология склонна выводить в первую очередь, если не исключительно, из вооруженного насилия и, следовательно, из военной организации как таковой. Эта тенденция, проистекающая из идеалистических трактовок истории типа дюринговской «теории насилия», в XX веке не могла не получить дополнительного импульса от ужасов империалистических войн и угрозы ядерного апокалипсиса. Не является исключением и современный феминизм, трактующий таким же образом исторические истоки угнетения женщин.

С. де Бовуар пишет: «Худшее проклятие, тяготеющее над женщиной, – это ее неучастие в военных походах: человек возвышается над животным не тем, что дает жизнь, а тем, что рискует жизнью: поэтому человечество отдает предпочтение не рождающему полу, а полу убивающему»[13]. Следовало бы только добавить «сознательно рискует» и говорить не о поле убивающем, а о поле рискующем. Но феминистке нужно подчеркнуть агрессивное начало. И вот складывается также общепринятое в буржуазном феминизме представление о некоей «воинской культуре», созданной мужчинами чуть ли не специально для угнетения женщин.

Однако, то «возвышение», о котором говорит Симона, происходит в эпоху патриархального переворота, когда исходное отношение извращается благодаря развитию семьи, частной собственности и государства. Люди теперь сражаются не за родину и род, а за свою собственность. Естественно, мужчина возвышается не над животным, а над другими людьми, и возвышается не как защитник как таковой, даже не как боец вообще, а как собственник, зубами вцепившийся в свою собственность.

Однако такое понимание войны – удел уже довольно зрелой эксплуататорской цивилизации. История, запечатленная в культуре, на каждом шагу показывает нам, что в обществах не только первобытных, а даже раннеклассовых (отчасти – и в некоторых из классовых обществ, сохранивших отдельные черты раннеклассовых), воинское дело, поскольку о нем можно уже говорить, понималось существенно иначе.

Во-первых, исходная роль мужчины-воина – скорее всего никакая не агрессия, а оборона, защита рода. Но, естественно, то, что находится под защитой, более ценно, чем то, что ее осуществляет. Род, представленный в первую очередь женскими особями, а также стариками и детьми (связь с прошлым и будущим), – вот что подлежит защите. Ценность жизни защитника существует лишь постольку, поскольку ему есть что защищать. Вспомним, что говорит Эсхил:

 

«… Вперед, сыны Эллады,

Спасайте родину, спасайте жен,

Детей своих, богов отцовских храмы,

Гробницы предков. Бой теперь – за все!»

 

Как видим, даже в таком патриархальном обществе, как афинское времен греко-персидских войн, люди еще помнили, что именно следует защищать. Именно отсюда берет начало представление о справедливой войне как о священнодействии.

По всем данным, у древних народов еще не сложилось представления о смерти как таковой (для этого требуется довольно высокий уровень развития абстрактного мышления). Не существовало и общего понятия смерти. Предполагалось, по крайней мере, два вида смерти различного статуса. Просто смерть, в результате которой человек отправляется к мертвым или в царство мертвых. И смерть-жертвоприношение, через которую он становится предком-родоначальником, позднее божеством: иньская царица – Праматерью, египетский фараон – Осирисом, тольтекский царь – Кецалькоатлем, и т.п. Эта смерть подобает старейшинам, вождям, позже царям и высшим жрецам, и носит именно жертвенный характер. Они погибают на священной охоте, как первый известный нам фараон Египта; бросаются со скалы, как мифический Эгей у эллинов и знатные вельможи Прексасп и Гистасп у персов (см. Геродота), или в жерло вулкана, как ацтекский вождь Уицилиуитль и греческий философ Эмпедокл; убивают себя голодом, как персидский царь Кир I (см. Ксенофонта), брахманы и цари тамилов в Индии; отплывают в море, как последний царь тольтеков, на «плоту из змей» (мифическое соединение двух форм ритуального ухода из жизни); или их прямо приносят в жертву, как старейшин каспиев, массагетов, полабских славян. В более поздние времена случалось, что подобные обряды использовались для смены государя, вызванной уже иными причинами, но необходимо оформленной как исполнение исконного обычая; так сасанидский царь V века Бахрам Гур, в итоге долгой борьбы побежденный знатью, был убит во время священной охоты на онагра – своего родового тотема («Гур» и значит «онагр»). Вероятно, последним отзвуком аналогичных представлений является предсмертное пострижение и принятие схимы русскими царями.

Бывают, однако, ситуации, в которых такой жертвенной смерти удостаиваются и рядовые люди. Почему-то Бовуар не приходит в голову простая мысль, которая пришла в голову ее же соотечественнику, мужчине, Ромену Роллану. Он, правда, вложил ее выражение в уста женщины, за что ему и спасибо: «Мужчины хвастаются своими ранами, а мы молчим о своих». Женщины рискуют раньше и больше мужчин. Порождение так же, как и война, – всегда рядом с риском и смертью.

Для мужчин жертвенная смерть – это первоначально гибель на священной охоте в единоборстве со зверем-тотемом, а позднее – на поле боя. Самый доблестный воин – тот, кто уничтожил больше всего врагов в личном единоборстве, воспринимаемом, очевидно, по аналогии с единоборством охотника со зверем. Не случайно и в Древности, и в Средние века сражения начинались с единоборства.

Для женщин это, кроме и прежде воинской гибели, смерть в родах. Она предшествует воинской смерти исторически и логически. Исторически – потому, что война и даже охота – довольно поздние явления. Логически – потому, что самому доблестному воину, прежде чем героически погибнуть, нужно родиться. Роды и битва рассматриваются древними как священнодействие. А уподобление битвы жатве, которое мы встречаем не только в «Махабхарате» и тамильских песнях, но и в «Слове о полку Игореве» – то есть уже в Средневековье, – опять-таки наводит на мысль, что это священнодействие связано с божеством плодородия, с Великой Матерью.

Согласно представлениям ацтеков, умершие в родах женщины и павшие в битве воины входят в свиту бога Солнца. Совершенно ясно, что эти две смерти приравнены друг другу по уровню «возвышенности». И не менее очевидно, что исходным моментом была не гибель на поле боя, а именно смерть в родах. Уход к солнечному богу-мужчине – безусловно, позднее, уже патриархальное, представление. По ранним же представлениям, погибшие в родах и на поле боя должны были уходить к женскому солнечному божеству или божеству земного плодородия, соединяться с ним.

У всех народов божество плодородия, Великая Матерь, выступает в разных ипостасях, но в первую очередь как двойственное, порождающее и разрушающее начало, одновременно Мать и Губительница. Смерть в родах должна была представляться наиболее адекватным выражением этой принципиальной двойственности. Наиболее выразительна в этом смысле древнейшая месоамериканская богиня Куатликуэ, на изображениях которой одна половина лица представляет собой живое лицо, а вторая – голый череп. Вспомним также индийскую Кали в ожерелье из черепов и Бабу-Ягу Костяную Ногу русских сказок. Еще одним отголоском этих древнейших мифологем выступает особое сакральное могущество, приписываемое героям, явившимся на свет путем рассечения материнской утробы (эпический Рустам, шекспировский Макдуф и даже вполне реальный Юлий Цезарь), то есть тоже посредством жертвы матери.

Во-вторых: если война так плохо сказывается на положении женщин, то почему же у воинственных народов и в воинственные эпохи оно несравненно лучше, чем в эпохи «мирного процветания»? Примеров тут можно привести сколько угодно. Возьмем самый известный – Библию. В эпоху завоевания Ханаана даже у древних евреев, народа довольно давно патриархального, были женщины-вожди (Дебора) и жрицы (Аэндорская волшебница). В период создания государств и позднейшую эпоху Древнего Израиля женщины оттесняются на заведомо второй план и выступают только как чьи-то жены.

Далее: если война исконно была делом только мужчин, то почему же практически у всех народов существовали богини-воительницы? Причем совмещающие воинственные функции с функциями Великой Матери. Даже Афина, Дева-воительница, явно несет в себе черты Богини-Матери, покровительницы Аттики, даровавшей ей одну из основных, если не основную местную культуру – оливу, а также покровительницы женских ремесел. Я уже не говорю о месопотамской Иштар-Инанне, ацтекской Тоси и других. Западные авторы, конечно, видят здесь сексуальную основу (а как же иначе!): богиня-воительница должна разжигать ярость мужчин. Может быть, это можно как-то натянуть на Иштар-Инанну, но как же быть с Афиной?

На самом деле убедителен только один вывод. Война, как и охота, вовсе не исконно была исключительным делом мужчин. Таким делом стала война грабительская, война захватническая, война поработительская, исторически вырастающая из войны-набега. Иное дело – ранняя «война племени против племени» (в дальнейшем – одного союза племен против другого, одной протогосударственной иерархии родовых общин против другой). Такая война была делом всех: и мужчин, и – не женщин, конечно, у них и так дел хватало, – а именно дев (или, позднее, – жриц). С этим явлением мы нередко встречаемся даже на последующих этапах истории – всюду, где общинно-родовые традиции еще не вполне вытеснены и преданы забвению эксплуататорским обществом.

У тольтеков, по свидетельству хрониста Иштлилшочитля, женщины участвовали в войнах и в доблести не уступали мужчинам. Во время восстания вьетов против империи Хань под предводительством сестер Чынг (I в. н.э.) женщины – несомненно, жрицы – возглавляли и отдельные отряды повстанцев. Целые женские отряды принимали участие во всех восстаниях в Китае вплоть до тайпинов (а на самом деле – до знаменитого в свое время красного женского отряда 30-х гг., целиком погибшего в бою; последние восемь предпочли плену смерть в волнах реки). В Северной Африке VII в. сопротивление берберов Арабскому халифату возглавляла жрица-воительница, прозванная мусульманами «Кахина» – «колдунья». Источники раннего европейского Средневековья сообщают об участии девушек в битвах, например, у русов времен Святослава – при осаде Доростола. В более близкие к нам времена известны женщины-воины в Дагомее и Анголе. Даже у кочевых узбеков были девы-воительницы еще в XVII столетии, когда в Среднюю Азию из Индии вторгались Великие Моголы. Даже у греков классической эпохи, когда женщинам уже не полагалось оружия воинов, они в крайних случаях находили свое – черепицы с крыш (видимо, не просто подручное средство, но и ритуальную имитацию сбрасываемых с высоты камней, древнейшего орудия жертвоприношений первобытных охотников). Черепицей, брошенной женскими руками, был убит в Аргосе царь Пирр, и еще современник князя Святослава, византийский василевс Никифор II, отправлял на костер горожанок, в знак проклятия бросавших в его кортеж черепицы.

Как видим, ни Жанна д’ Арк, ни сподвижница Дольчино – бывшая монахиня Маргарита, ни «старица» Алена, возглавлявшая один из отрядов Разина, не были уникальными исключениями. Становится понятнее, почему их всех обвиняли именно в колдовстве, – они действительно совершали священнодействие, пусть окрашенное уже средневековой религиозностью, но по истокам куда более древнее. Понятен и ужас неприятеля, против которого поднялась сама Великая Матерь в ипостаси Девы, в имени Воительницы.

Известно, что во всех мифологиях основные боги не просто имеют разные ипостаси, но по мере исторического развития распадаются на них. Куатликуэ со своим полулицом-получерепом еще целостна. Кали – уже явно отпавшая ипостась, богиня-губительница как таковая. Такими же губительницами выступают греческие Керы, исторгающие души воинов на поле боя. При этом они связаны также и с судьбой: вспомним эпизод керостасии, взвешивания «судьбы-смерти» в «Илиаде». Скандинавские валькирии, богини-воительницы, исторгают души героев и уносят их в Вальхаллу, в чем присутствует и момент смерти-разрушения, и момент смерти-жертвоприношения, соединения с божеством. Так и связь Иштар-Инанны с войной, вопреки последователям Фрейда, идет вовсе не через секс, а именно через ее двойную функцию как богини-матери: порождения и разрушения. Просто в архаической мифологии Междуречья она еще не успела распасться на ипостаси.

На этой стадии мужские божества войны, как бы странно это ни казалось в нашу патриархальную эпоху, играют второстепенную и сугубо специальную роль: бога-лучника, бога-копейщика, бога-меченосца. Таковы эллинский Арес, латинский Марс, иранский Тиштрия, хурритский Улликумми, скифо-осетинский Батраз. Первые три явно пришли на войну с охоты.

По мере развития патриархальных отношений эти мужские божества постепенно оттесняют женскую богиню на второй план. Так у Гомера керостасией занимается Зевс, явно выполняя прежнюю функцию женского божества судьбы. Так же и все эти боги-копьеносцы и меченосцы, по мере выделения войны в обособленный и специфически мужской род деятельности, по мере складывания царской власти и постоянного войска, все больше выступают на передний план – очевидно, еще и потому, что военное дело, превращаясь в особый род занятий, нуждается в своем покровителе, который умеет хорошо заниматься именно этим специальным делом: стрелять из лука, метать копье или орудовать мечом. Функции бога-губителя, видимо, также переходят к нему (Аполлон у эллинов, Уицилопочтли у ацтеков, Нергал у ассирийцев, Рудра у индийцев, Яхве воинств у евреев).

Во многих мифологиях богиня войны и бог войны враждебны друг другу. Афина, например, враждебна Аресу. Это неудивительно. Бог войны вполне может развиться из божества, исконно враждебного богине-матери, вроде какого-нибудь вепря, уничтожающего посевы. Но даже если это не так, их противостояние необходимо, т.к. связано с патриархальным переворотом.

Война, становясь родом занятий, перестает сама по себе быть священнодействием. Священнодействие уходит в собственно ритуал, например, принесение пленников в жертву именно мужскому божеству, а также в ритуальную войну. Такова была в Месоамерике «война цветов»: ацтеки давали зависимым племенам оружие заведомо слабее своего, а затем шли «войной», чтобы взять пленников для жертвоприношений. Таковы же были, по всей видимости, криптии в Спарте, когда молодые спартиаты по ночам выходили «охотиться» на зависимых общинников – илотов; конечно, вне селений в ночное время могли оказаться лишь те, кого община илотов выделяла для этой жертвы. Посредине между ритуальной войной и жертвоприношением на алтаре стоят гладиаторские бои, параллельно возникшие в Италии и в Месоамерике.

Женское божество войны не требовало других жертв, кроме умерших в родах и павших на поле боя; мужское гораздо более кровожадно – ему нужны еще и жертвоприношения на алтаре. Ритуалы их зачастую прямо связаны с победой патриархальных божеств над матриархальными.

Вот, например, описание хронистом Диего Дураном ацтекского жертвоприношения божеству воды. В день праздника старшие жрецы приносили в рощу во дворе храма девочку 7-8 лет, усаживали ее под большим деревом лицом к идолу. Ей пели ритуальные песни, обращенные к воде, пока не приходила весть, что владетели закончили приношение жертв на горе и спускаются, чтобы сесть в лодки. Тогда жрецы погружали девочку на каноэ и вместе с нею плыли навстречу владетелям, к середине озера, где в ходе празднества очищали источник. Там жрецы убивали девочку острогой для охоты на водоплавающих птиц, а владетели жертвовали воде драгоценности. 

Несомненно, древнейшие части празднества – очищение родника, а также «обряды, что совершали пахари и жители гор на своих пашнях и посевах, и у рек, источников и родников». Ниоткуда не следует, что эти обряды сами по себе требовали человеческой жертвы; хронист особо подчеркивает, что они продолжались и после завершения царской церемонии.  Вообще неясно, какому божеству приносилась главная жертва, – то ли богине Чальчиукуэйе – «Та, что в юбке из зеленых камней», – то ли богу воды Тлалоку[14].  Но зачем богине брать себе девочку, еще даже не прошедшую инициации?  Вероятно, это жертвоприношение – позднего происхождения; оно должно было ритуально воплощать победу мужского божества воды над ипостасью Великой матери, и одновременно – военную победу знати, даровавшей богу и часть драгоценных трофеев, и будущую жену-пленницу, по возрасту еще не обладавшую магической силой богини.

Еще более яркий пример – «Молох» финикийцев и карфагенян. Многие до сих пор, с легкой руки христианских богословов, считают это слово именем языческого бога, на самом же деле оно означает ритуал человеческого жертвоприношения вообще и жертвоприношения сына-первенца в особенности. Слово это однокоренное с семитским названием царя («мельк»), что красноречиво говорит о времени и причинах возникновения обряда. Известно, в том числе из Библии, что у семитских народов первенцев приносили в жертву именно цари и, как правило, по случаю войны. При этом женщинам запрещалось плакать – а известно, что у всех древних народов слезы связаны с матриархальным ритуалом плодородия. Очевидно, что «молох» – отнюдь не пережиток первобытной дикости, а акт патриархального переворота, ритуально закрепляющий за царем-отцом, с одной стороны, его детей, а с другой – войну, низводящий Богиню-Мать и смертных женщин до подчиненной роли сразу в обеих важнейших сферах. При особых обстоятельствах это низведение еще усиливалось жертвоприношением именно дочери (Ифигении в гомеровском эпосе и дочери Иеффая в Ветхом завете, где обет отца принести в жертву первое вышедшее к нему существо – скорее всего, позднейший домысел жрецов-редакторов).

Не менее показательно, что у ацтеков XV-XVI вв. победный ритуал, как в прежние времена, начинался со священного танца женщин, но возглавляла танец уже не верховная жрица в образе Тоси – Великой Матери, а пленница в одежде богини; затем появлялись воины, совершая свой танец. Пленницу, воплощавшую богиню, первой приносили в жертву, и в ее кожу облачался жрец, напоминая о том, как Уицилопочтли принес в жертву свою сестру или мать (по разным версиям мифа). Только после нее на жертвенный камень отправляли пленников-мужчин.

Не менее показательно, что даже в таком патриархально переосмысленном виде ритуал, завершающий войну, связан именно с Великой Матерью, подобно тому, как в Ассирии до самого конца цари ведут войны во имя Иштар, а иранским царям, согласно Гатам Авесты, власть и победу над врагами дает Ардвисура Анахита. Последним отзвуком таких представлений, несомненно, выступает средневековый культ Богоматери, в ходе испанской Конкисты вобравший в себя по ту сторону Атлантики такие же раннеклассовые мифологемы, какие некогда послужили его прообразами.

 

(ВТОРАЯ ЧАСТЬ)

 

Е.Н. Харламенко


Примечания

  1. Ю.А. Перепелкин. Тайна золотого гроба. М., "Наука", 1968, с.58.
  2. Матье М.Э. Следы матриархата в древнем Египте /Вопросы истории доклассового общества: Сборник статей к пятидесятилетию книги Фр. Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства». М.-Л.:1936.
  3. Бовуар С. Второй пол. СПб: 1997. Предисловие Ф.Г. Айвазовой.
  4. Аверкиева Ю. П. Индейцы Северной Америки. — М.: Наука, 1974.
  5. Бовуар С. Второй пол. Предисловие Ф.Г. Айвазовой.
  6. Пушкарева Н.Л. Женщины Древней Руси. М.: 1989.
  7. Шапошникова Л.В. Тайна племени Голубых гор. – М.: 1969.
  8. Вазюлин В.А. Логика истории. М.: 1988.
  9. Аверкиева Ю. П. История теоретической мысли в американской этнографии. — М.: 1979.
  10. Преображенский К. Моти на праздник. // Наука и религия. 1989. № 7. С. 63.
  11. Совсем недавно западные исследователи первобытных культур пришли по материалам раскопок к заключению: древнейшие люди далеко не сразу научились ДОБЫВАТЬ нужный им камень, откалывая его от выходящего на поверхность пласта; долгое время обрабатывали лишь те фрагменты камня, которые ОТДЕЛЯЛИСЬ сами. Людям современного буржуазного общества приходит в голову лишь одно объяснение: первобытные предки поступали так ИЗ ЛЕНИ. Но не правдоподобнее ли допустить, что зарождавшееся сознание воспринимало естественные выходы камня как его РОЖДЕНИЕ утробой Матери-Земли, и для того, чтобы решиться самим вмешаться в это таинство, требовалось сделать очень нелегкий шаг от ПЕРВОЙ природы ко ВТОРОЙ, искусственной? Подтверждением этой гипотезы можно считать дошедшие до нас мифы ряда народов о рождении бога или героя КАМЕННОЙ СКАЛОЙ. (Примечание редактора)
  12. Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства / Маркс К., Энгельс Ф. Соч., 2-е изд., т. 21, с. 99
  13. Бовуар С. Указ. соч., с. 95.
  14. Durán, Diego. Historia de las Indias de Nueva España e islas de la Tierra Firme. México: Porrúa, 1967. Т. I. С. 82-89, 173.