Коллекция: Р.И. Косолапов. "ПОЛЕТ СОВЫ"

ПОЛЁТ СОВЫ (Часть 2)

3. Primus motor (первый двигатель (лат.). — Ред.) социализма

Как-то в начале 70-х годов, просматривая статью, в которой содержались не блещущие оригинальностью пропагандистские утверждения о руководящей роли партии и ведущей роли рабочего класса в нашем обществе, я внезапно наткнулся на необычное суждение. Автор исходил из того, что рабочий класс действительно занимает ведущее место в социалистическом строительстве, но тут же доказывал, что ему, чтобы до этого места дорасти, нужна еще подготовка. Мне захотелось встретиться с этим мыслящим человеком, и состоялась примерно такая беседа:

—    Коли ты пишешь подобные вещи, то, конечно, делаешь это обдуманно, сознавая, какой основополагающий тезис марксизма-ленинизма задеваешь. В принципе подвергать сомнению следует все, но, во-первых, при этом надо потрудиться над изысканием серьезных доводов и, во-вторых, обязательно подвергать сомнению также собственное сомнение...

—    А ты, дорогой, читаешь ли «Крокодил»?..

Признаюсь, вопрос собеседника, видного социолога, при всей своей обыкновенности, сбил меня с принятого тона.

—    «Крокодил» в мои руки попадает редко, а что ты имеешь в виду?

—    Ну, как же, если в «Крокодиле» пишут о пьяницах, так это обычно слесари-сантехники и токари. О доцентах и старших научных сотрудниках ведь не пишут...

Понятно, что мне сразу стало скучно, и выяснять далее научные истины с этим товарищем было уже не корректно. Но исток воззрений, им выраженных, меня живо заинтересовал, и этот интерес не иссяк до сих пор.

В сущности, этот диалог (конечно, как правило, не в столь анекдотической форме) продолжается по меньшей мере три десятилетия. В начале 60-х годов по инициативе журнала «Проблемы мира и социализма» состоялась содержательная дискуссия об облике и структуре рабочего класса, существенно изменяющихся под влиянием современной научно-технической революции. Появилось немало работ, освещающих эту тему. Иногда вспыхивала острая полемика, но и теперь все еще трудно судить о ее результатах: откровенно консервативные, скажем грубее, замшелые взгляды соседствуют в литературе с подлинно новаторскими. Не обходится и без попыток со ссылкой на новые реалии общественной жизни тихой сапой вывести рабочий класс из исторической игры.

В истории науки бывали моменты, когда под влиянием накопленного, но пока что не осмысленного материала и преходящей моды, обычно связанной с кажимостью, как бы утрачивалась основополагающая категория. Хрестоматийный пример — анализ Лениным ситуации, когда физики при описании новейших открытий вдруг пришли к выводу о вымышленности материализма, поскольку-де открытие электронов делает ненужным понятие материи. «Атом дематериализуется, — писал Л. Ульвиг, — материя исчезает».

Ленин показал методологическую ущербность такого подхода, ведущего к идеализму. Она состоит в том, что физики смешивают два различных вопроса: 1) «об источнике нашего познания, об отношении познания (и «психического» вообще) к физическому миру» — тут позиции материализма незыблемы — и 2) о строении материи, об атомах, электронах, вообще элементарных частицах и микромире, представления о которых все время пересматриваются, углубляются и обогащаются. Действительное содержание заявлений об исчезновении материи, о замене ее электричеством и т. д., сбивающих с толку столь многих, по Ленину, означает нечто противоположное: новое доказательство естествознанием единства материи.

««Материя исчезает», — пишет он, — это значит исчезает тот предел, до которого мы знали материю до сих пор, наше знание идет глубже; исчезают такие свойства материи, которые казались раньше абсолютными, неизменными, первоначальными (непроницаемость, инерция, масса и т. п.) и которые теперь обнаруживаются, как относительные, присущие только некоторым состояниям материи. Ибо единственное «свойство» материи, с признанием которого связан философский материализм, есть свойство быть объективной реальностью, существовать вне нашего сознания» [18, 273, 274, 275].

Аналогия с этими рассуждениями, пусть и отдаленная, возникает в моем воображении, когда заходит речь о якобы исчезновении рабочего класса или же о том, что в качестве общественной силы, стоящей в центре современной эпохи, его будто бы сменила интеллигенция. Не имеем ли мы здесь дело с ситуацией «материя исчезла», в данном случае не в гносеологии, а в историческом материализме и научном коммунизме?

Чтобы продолжить размышления на эту тему, восстановим в памяти, что же такое, согласно марксистско-ленинскому учению, рабочий класс, или пролетариат.

Пролетариат есть необходимая составляющая буржуазного общества, особый класс, не знающий себе равных в истории и обладающий двумя основными чертами, которые определяют все остальные.

Прежде всего он неимущ, то есть если и избавился от прямой нищеты, если и поднялся на какую-то ступень обеспеченности и культуры, то и не распоряжается средствами производства, постоянно нуждается в продаже своей рабочей силы (мускульной или интеллектуальной) ради средств существования. Естественно, что по объективному своему положению, когда оно четко осознается, этот класс не может не быть противником эксплуататорской частной собственности, любой основанной на ней социальной системы. Именно этим объясняется категорическое неприятие классово сознательным рабочим всех не имеющих общечеловеческого содержания традиций частнособственнического общества, решительность, последовательность, непримиримость, радикализм в борьбе против всех форм социального неравенства и дискриминации, угнетения и эксплуатации, материальной нужды и духовного прозябания.

Из докапиталистического прошлого известно, что неимущими, лишенными даже права на распоряжение собственной личностью были рабы. В подобном же положении — правда, с поправкой на их частичную хозяйственную самостоятельность — находились крепостные крестьяне. Но почему восстания и рабов и крепостных, подчас колебавшие троны и приводившие к гибели огромных империй, никогда не имели ясно выраженной положительной и тем более научной программы, не приводили к созданию нового строя? Почему идейным знаменем крупнейших крестьянских движений были либо взгляды, заимствованные у других классов (например, «царизм»), либо приспособленная к нуждам момента религия, либо — в лучшем случае — утопический социализм?

По двум причинам. Первая: социальное рабство большинством трудящихся до капитализма не воспринималось как необходимая принадлежность данного общественного строя. Его проявления чаще всего ставились в зависимость отличных качеств, от доброго или дурного нрава того или другого рабовладельца или крепостника. Лишь подрыв устоев довлеющего себе патриархального хозяйства, разрыв связи работника с определенным местом и определенным эксплуататором, известное обобществление, а значит, и обнажение эксплуатации, которые производит капитализм, создают условия для понимания частнособственнических отношений как враждебной трудящимся системы, для действительно прочной консолидации пролетариев, вообще трудящихся как неимущих антиподов капитала.

Вторая причина: для осуществления революционной роли мало быть неимущим.

«Маркс неоднократно указывал на одно изречение Сисмонди, имеющее громадное значение, — писал Ленин. — Пролетарии древнего мира, гласит это изречение, жили на счет общества. Современное общество живет на счет пролетариев.

Класс неимущих, но не трудящихся, не способен ниспровергнуть эксплуататоров. Только содержащий все общество класс пролетариев в силах произвести социальную революцию» [16,69].

Такие неимущие или малоимущие трудящиеся, как рабы или мелкие производители, обладали гигантскими революционными потенциями, но они не могли самостоятельно опрокинуть классово-антагонистический строй. И дело здесь не в невежестве одних или в связанности частной собственностью других, хотя это тоже факторы немаловажные. Суть в том, что ни те, ни другие принципиально не могли быть инициаторами строительства социализма, так как не представляли соответствующих социализму индустриальной технологии и коллективистского типа организации труда. А класс, не способный заведовать общественной организацией труда, не может быть господствующим классом.

Рабочий класс не только лишен средств производства, не только страдает от необеспеченности существования, — это объясняет многое, но не основное. Он первый из эксплуатируемых трудящихся классов благодаря принципиально новому характеру его производственной деятельности в условиях капитализма выступает в качестве субъекта передовых общественных отношений. Это класс-коллективист, сила, организующаяся и организующая по самому положению в современном машинном производстве. Такова вторая его существенная черта.

В марксистских сочинениях встречается немало критических, иногда крепких — подчас справедливых, а подчас несправедливых — выражений в адрес крестьянства, противополагающих ему рабочий класс. Часть из них будет в дальнейшем воспроизведена в этой книге. Однако настало время проследить здесь за соблюдением должной меры. Кощунственно забывать о том, что между рабочим классом и крестьянством существует кровная генетическая связь. Ленин в работе «Развитие капитализма в России», показывая рост пролетариата крупных капиталистических предприятий за четверть века (1865— 1890) более чем вдвое, отмечал, что он происходил путем отвлечения рабочих от земледелия и от мелких промыслов [3,298-499]. Пролетарий сплошь и рядом оказывался либо вчерашним крестьянином, воспитанным в деревне и не утратившим памяти о деревенском укладе жизни, соответствующих привычек, психологии и т. д., либо трудящимся, которого нужда заставляла выступать в обеих ролях попеременно. В послеоктябрьский период рекрутация промышленных рабочих из числа сельского населения, особенно в связи с нуждами индустриализации страны, сильно ускорилась. И это происходило не только в ходе первых пятилеток. Так, среднегодовая численность рабочих и служащих увеличилась (с колебаниями) с 33,9 миллиона в 1940 году до 115,4 миллиона в 1989-м, в том числе рабочих промышленности — с 11,1 миллиона до 29,7 миллиона человек. Одновременно численность работников, занятых в общественном хозяйстве колхозов, сократилась с 29 миллионов до 11,6 миллиона. Правда, имел место рост численности работников в совхозах и других производственных сельскохозяйственных предприятиях (опять-таки с отливом в 1987 — 1989 годах) с 1,8 миллиона до 10,1 миллиона, но это, очевидно, не перегибает общую «урбанизирующую» тенденцию. В нашей стране, превращение которой из по преимуществу сельской в по преимуществу городскую произошло в течение жизни одного-двух поколений, особенно нелепо противопоставление «городских» и «деревенских». У многих горожан еще не отсохла крестьянская пуповина. Деревня не может отрицать то, что нынешний город в значительной мере есть ее продукт; город же должен признать, что он развивался во многом за счет и в ущерб деревне.

У этой проблемы есть весьма существенный социально-политический аспект. Говоря, например, о социалистическом выборе народов России и правильно отмечая авангардную роль пролетариата, нельзя замалчивать и тот факт, что это был — при всех сопровождавших его колебаниях, естественных в повседневных житейских условиях, — и крестьянский выбор. В результате аграрного переворота крестьяне, получившие в свои руки землю, непосредственно выиграли больше, чем какой-либо другой класс в России, и в то же время в смысле ломки традиционного быта, разительности перемен, экономических жертв они теряли больше, чем пролетариат. Крестьянство не могло не считаться с объективной товарно-капиталистической природой своего хозяйства, вызывавшей тяготение к буржуазии, не могло не ощущать мучительного раздвоения, но все же заняло место в лагере труда, а не капитала. Очевидно, сказались и реальные социально-экономические противоречия, и умелая работа большевиков в деревне, и определенная морально-политическая предрасположенность российского мужика и казака к артельно-общинным началам жизнеустройства. Могут возразить, сославшись, например, на то, что марксизм в России (Плеханов и Ленин), большевизм утверждались в отечественном революционно-освободительном движении в борьбе с народниками, для которых была характерна идеализация патриархальной крестьянской общины, вера в то, что лишь через нее в отличие от Запада наша страна сумеет войти в социализм. Что ж, это так. Однако не менее известны высказывания Маркса и Энгельса, по существу солидаризировавшихся с мнением Чернышевского («отца русского социализма», по выражению Плеханова) насчет возможности вдохнуть в эту форму «отношений, близких к патриархальному быту», обновленное коллективистское содержание «через сближение отставшего народа с передовым», при условии тесного соприкосновения с успешной борьбой социалистического индустриального пролетариата против капиталистического строя.

При всей необозримости философствований насчет таинственной русской души, на мой взгляд, слабо учитывается тот глубокий след, который в национальной психологии оставили бесчисленные вольнолюбивые выступления угнетенных трудящихся масс, достигавшие гигантских размеров и по численности участников, и по охвату территории, и по многоязычности состава. К сожалению, о восстании Уота Тайлера в Англии и о Крестьянской войне в Германии типичный советский интеллигент знает больше, чем о своего рода предбуржуазных революциях Ивана Болотникова и Степана Разина, Кондратия Булавина и Емельяна Пугачева, имевших, несомненно, преемственную связь с последующей линией культурного российского демократизма «Радищев —декабристы», связь, либо не прослеживаемую в науке, либо омертвляемую вульгарно-социологическим подходом.

А взять такое уникальное явление, как казачество. Утрированная, идущая от Л. Троцкого ассоциация его только со свищущей нагайкой относится к началу XX века, когда погибающий царизм преступно использовал казачьи войска для карательных целей. Как ни печально это отмечать, но кому-то нравится дискредитировать таким образом наиболее решительный антикрепостнический, бунтарский и просвещенный фермент русского народа, на протяжении веков вбиравший в себя наиболее динамичные элементы отважной голытьбы, игравший роль заступника обездоленных, защитника украин Отечества, первопроходца. Понимая и выгодность, и чрезвычайную опасность соседства с этими вулканическими выбросами крепостнической системы, царизм постарался зарегулировать казачество в качестве привилегированного рыцарски-земледельческого сословия, но абсолютной его покорности так и не добился. Казаки не стали спасать российскую монархию. Не поддержали они и сбежавшего из октябрьского Петрограда А. Керенского, отказавшись идти против новорожденной Советской власти. Пора, наконец, разобраться и в том, что драма Донской республики в годы гражданской войны не являлась выражением якобы контрреволюционных интересов казачьей трудовой массы, — такие интересы были ей органически чужды, — а связана с угрозой геноцида, инспирированной Л. Троцким и его единомышленниками, политикой «расказачивания», против которой протестовал (правда, с запозданием) Ленин. И. Сталин в 20-30-е годы содействовал реабилитации казачества, хотя и был автором жестких оценок стихийных восстаний крестьянства против феодального гнета. Он признавал их значение, но отвергал возможность аналогии между ними и большевизмом. Подобный прямолинейный подход не только обеднял представление об Октябрьской революции, в которой многое определялось и окрашивалось как настоящим и будущим российского освободительного движения, так и его прошлым, но ставил под вопрос саму тему социалистических потенций крестьянства. Они, однако, существовали, хотя и не могли быть столь отчетливо выражены, как у пролетариата, проявлялись, хотя и не могли без союза с пролетариатом одержать верх над частнокапиталистической стихией.

Вся история рабочего движения может быть представлена как сложный, противоречивый, полный стремительных сдвигов и подчас неожиданных поворотов, но неуклонно нарастающий процесс превращения пролетариата из «класса в себе» в «класс для себя».

Оба эти термина принадлежат Марксу и Энгельсу, которые емко обозначали ими разные стадии зрелости рабочего класса. Как «класс в себе» он выступает в двух случаях: либо когда не обрел еще классового самосознания, либо когда—такое тоже случается — в силу каких-то причин временно его утратил. Когда ведет «растительный» образ жизни, довольствуясь экономической борьбой за частичное улучшение своего положения в качестве слоя эксплуатируемых наемных работников и участвуя в политической борьбе под эгидой других, зачастую классово чуждых ему социальных сил.

Напротив, как «класс для себя» пролетариат уже четко отграничивает собственные интересы от интересов других классов общества, способен распознавать своих реальных и потенциальных противников и союзников, достаточно образован, чтобы понимать свое положение авангарда социального прогресса в современную эпоху, усвоил принципы собственной научной революционной идеологии и умеет применять их на практике. Обязательным условием того, чтобы пролетариат стал и оставался «классом для себя», является, по Ленину, соединение научного социализма с рабочим движением, поднятие его стихийной активности до уровня сознательной организованности. В данном контексте пассивность или активность рабочего класса в наблюдаемый исторический период, повышение или же понижение его образовательно-квалификационного, нравственного и т. п. уровня, происходящее улучшение или ухудшение его социальных, идеологических и др. характеристик не меняют марксистско-ленинские ориентиры по существу.

«Дело не в том, в чем в данный момент видит свою цель тот или иной пролетарий или даже весь пролетариат, — писал Маркс. — Дело в том, что такое пролетариат на самом деле и что он, сообразно этому своему бытию, исторически вынужден будет делать. Его цель и его историческое дело самым ясным и непреложным образом предуказываются его собственным жизненным положением, равно как и всей организацией современного буржуазного общества» [2, 40].

И хотя слово «современный» на уже пройденных и на проходимых ныне ступенях исторического развития подразумевало весьма различное содержание, то, что сказано Марксом о рабочем классе полтора века назад, сохранило свою истинность — с учетом, разумеется, происшедших с ним качественных перемен — и нимало не утратило принципиального, практически-политического значения.

Наши передовые современники по праву отдают дань уважения и восхищения России: на ее долю в XX веке выпала честь, проделав три революции, первой пролагать путь к социализму и коммунизму. Слышатся иногда и недоуменные реплики: не опровергает ли учения Маркса о переходе от капитализма к социализму тот факт, что социализм первоначально возник в стране с низким или со средним уровнем развития капитализма?

С точки зрения экономической статистики Германия, казалось бы, созрела для социализма раньше, чем Россия; США — раньше, чем Германия; Англия — раньше других капиталистических государств. Но это не универсальный признак.

Революционные преобразования — дело людей, дело масс народа. Поэтому главное (особенно в условиях действия закона неравномерности экономического и политического развития при империализме) порой состоит в социально-политическом качестве того исходного «человеческого материала», из которого составляется новое общество, в степени зрелости массовой общественной силы, обладающей способностью утвердить, распространить, развить социализм. В этом отношении Россия, несмотря на то, что она позже ряда других европейских стран вступила на путь капиталистической эволюции, оказалась впереди всех. Почему?

Осмыслив статистические данные по двадцати одной губернии, М. Покровский сделал вывод, что число рабочих, занятых в промышленности, в предреволюционный период было вдвое меньше «резервной армии» работников, не находивших применения своему труду в земледелии.

«Не мудрено, — писал он, — что русский фабрикант платил рабочему всегда в обрез. Если мы примем заработную плату русского фабричного рабочего 1892 г. за 100, то заработная плата 1902 г. выразится цифрой 105; а если мы возьмем за 100 хлебные цены середины 90-х годов, то для 1902 г. получим 125. Реальная заработная плата русского рабочего все время уменьшалась, тогда как английского увеличивалась. От английского рабочего жизнь замаскировывала, скрывала буржуазную эксплуатацию, русскому жизнь самым безжалостным образом напоминала о ней каждую минуту. Немудрено, что русский рабочий, как только становился сознательным, начинал понимать свои классовые интересы, так становился революционером, что в России «сознательный рабочий» и «революционер» стали значить одно и то же».

Вторым обстоятельством, объясняющим авангардную роль русского рабочего класса в мировом рабочем движении, его высокую организованность и проявленные им исключительные способности к самостоятельному творчеству новых форм общественной жизни, была его высокая концентрация на крупных предприятиях. По свидетельству того же автора,

«процент работавших на предприятиях-гигантах, более нежели с 1000 рабочих каждое, был в России относительно втрое выше германского. По концентрированности производства русская капиталистическая промышленность не уступала самой передовой капиталистической промышленности Европы, если не всего света».

Пролетариат в России не составлял большинства населения, он был относительно невелик по сравнению с пролетариатом «старых» капиталистических держав. Но не числом определялась его сила. Она, замечает Ленин, «несравненно больше, чем доля пролетариата в общей сумме населения» [40, 23].

К этому следует добавить, что российский пролетариат, росший и действовавший в «самых пролетарских» в мире условиях, сформировался позже рабочего класса Западной Европы и Северной Америки. Он активно использовал предостааченную ему историей возможность учиться на накопленном опыте и уроках международного рабочего движения, создал свою политическую партию раньше профессиональных союзов. Учитывая эти и некоторые другие обстоятельства, нельзя не признать Россию — по социалистическим способностям и качествам, по зрелости пролетариата как класса для себя — самой передовой в начале XX века капиталистической страной. Октябрьская революция не опровергла, а напротив, подтвердила открытые Марксом законы исторического развития, правда, с неожиданной для догматиков стороны. Она явилась живым отрицанием фетишистского понимания «объективных» экономических законов, действие которых схоласт, как правило, мыслит без конкретного воплощения в деятельности масс.

Пролетарий — слово латинское. Им в античном Риме обозначался гражданин из низшего класса, не плативший податей, но обязанный нести рекрутские повинности, неимущий, не имеющий ничего, кроме proles — потомства.

Определяя коммунизм как учение об освобождении пролетариата, Маркс и Энгельс, естественно, исходили из совершенно иных социально-экономических условий и вкладывали в это слово другой, более богатый смысл. Пролетариат, или класс пролетариев, по Энгельсу, есть трудящийся класс капиталистического общества, возникший в результате промышленной революции, которая произошла в Англии во второй половине XVIII века и после этого повторилась во всех цивилизованных странах мира.

«Пролетариатом называется тот общественный класс, который добывает средства к жизни исключительно путем продажи своего труда, а не живет за счет прибыли с какого-нибудь капитала, — класс, счастье и горе, жизнь и смерть, все существование которого зависит от спроса на труд...

Бедные и трудящиеся классы существовали всегда, — пояснял Энгельс, — и обычно трудящиеся классы пребывали в бедности. Но такие бедняки, такие рабочие, которые жили бы в только что указанных условиях, т. е. пролетарии, существовали не всегда, так же как не всегда конкуренция была вполне свободной и неограниченной» [4, 322].

В раздробленной на десятки государств, феодально-капиталистической Германии середины XIX века Маркс видел положительную возможность всеобщей эмансипации

«в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие вообще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, — одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно сможет возродить себя лишь путем полного возрождения человека» [ 1, 427—428].

Это одно из ранних обоснований всемирно-исторической миссии пролетариата может быть воспринято таким образом, что она всецело выводится из бедности, бесправия, убожества и т. п. отрицательных черт рабочего класса, но нет ничего более далекого от истины, чем подобное заключение. В свое время Маркс и Энгельс высмеяли снисходительно-филистерское отношение к пролетариату младогегельянского течения мелкобуржуазной демократии.

«Критическая критика, — писал Энгельс о напыщенных претензиях этой школы, — не создает ничего, рабочий создает все, до такой степени все, что он также и своими духовными творениями посрамляет всю критику» [2, 21].

Маркс, Энгельс, Ленин никогда не обожествляли пролетариат в его конкретно-историческом состоянии и решительно боролись против «хвостизма», преклонения перед случайными, наносными, в том числе мелкобуржуазными, настроениями в рабочей среде, ее предрассудками, против оппортунистического нежелания оценивать их в свете научно понятых перспективных интересов трудящихся, в свете революционной теории. Одновременно они отвергали всякие попытки принизить пролетарское достоинство, изображать (всё равно — злопыхательски или умиленно) рабочий класс состоящим «из коллекции босяков», лишь как безвольного страдальца, невежественную, неспособную постоять за себя жертву.

«Наш святой, — писали Маркс и Энгельс о подобных взглядах К. Шмидта, — имеет о пролетариате такое же представление, какое имеют о нем «добрые благодушные бюргеры» и, в особенности, «честные чиновники». Он также остается верен себе, отождествляя пролетариат с пауперизмом, между тем как на самом деле пауперизм означает то положение, какое занимает лишь разоренный пролетариат, ту последнюю ступень, до которой опускается обессилевший под натиском буржуазии пролетарий, — только такой лишившийся уже всякой энергии пролетарий становится паупером» [3, 189].

К сожалению, отрыжка подобных воззрений на рабочий класс дает себя знать в высокомерных писаниях современных обществоведов и публицистов.

Так, в интервью журналу «Юность» М. Мамардашвили сказал следующее: «Та философия, которую вы называете марксистской, имея, вероятно, в виду философию учебников, не есть подлинная марксистская философия (нельзя с этим не согласиться! — Р.К.). Я не хочу ничего дурного сказать о моих коллегах (?). Я хочу сказать лишь следующее: мы должны отдавать себе отчет в случайности этого образования. В случайности его языка, который не вытекает из капитала марксистской философии, не является ее простым продолжением».

Казалось бы, философ после этих справедливых слов напрямую приступит к критике прежде всего академического ареопага, на десятки лет заморозившего общественную мысль, сковавшего ее убогим конъюнктурно-пропагандистским лексиконом. Но увы! М. Мамардашвили находит «виноватого» на стороне. «Этот язык, — развивает он свою мысль, — начал складываться в социал-демократических рабочих кружках. Стояла задача вложить очень сложный мир в очень маленькие головы (?), поставить происходящее в нём на понятное для них место. Это можно было сделать только упрощением, ибо головы эти были избалованы (?) тем, что от них не требовали никакого труда для возвышения и развития, — наоборот, внушалось, что им все само собой принадлежит по праву, например, пролетарского происхождения — возьми и потребляй».

Поскольку про «маленькие головы» (надо полагать, рабочих и крестьян) может говорить только «большая голова», а о «большой голове» — голова еще больше, я воздержусь от каких-то определенных суждений. Замечу только, что язык, который с таким апломбом аттестует М. Мамардашвили, был языком Г. Плеханова и В. Ленина, A. Луначарского и С. Кирова, И. Скворцова и М. Ольминского, С. Шаумяна и B. Куйбышева, М. Горького и М. Покровского, Л. Красина и Ф. Дзержинского, Г. Чичерина и Г. Кржижановского, такого созвездия интеллектуалов, каким не располагала до сих пор ни одна политическая партия. Не эти люди создали пресловутую «философию учебников». Она сложилась без их участия и после них. Чтобы остаться на должной высоте, М. Мамардашвили следовало показать, по каким причинам это вышло и кто в этом повинен. Иначе получилось нечто облыжно-оскорбительное для ни в чем не повинных представителей трудящейся массы и, если вдуматься, щекотливо-неприличное для самого философа.

Приведу в этой связи один исторический пример. На юного П. Кропоткина, только начинавшего свою революционную деятельность, — дело происходило на рубеже 50—60-х годов XIX века, — произвели глубокое впечатление «здравый смысл и способность быстрого русского крестьянина...». В дальнейшем, занимаясь пропагандой в народе, он нередко удивлялся тому, что его товарищи, «получившие более демократическое воспитание» (П. Кропоткин происходил из древнейшего смоленского княжеского рода — согласно Бархатной книге, в «тридцатом колене» от «первого русского князя Рюрика», то есть, по мнению некоторых биографов, имел больше прав на российский престол, чем царствующая династия Романовых), «не знали, как приступиться к крестьянам или фабричным. Они пытались подделаться под народный говор, вводили много так называемых народных оборотов, но этим делали свою речь более непонятной.

Ничего подобного не требуется, — убежденно писал Петр Алексеевич, — когда говоришь или же пишешь для народа. Великорусский крестьянин отлично понимает интеллигентного человека, если только последний не начиняет свою речь иностранными словами. Крестьянин не понимает лишь отвлеченных понятий, если они не пояснены наглядными примерами. Вообще я убедился из опыта, что нет такого вопроса из области естественных наук или социологии, которого нельзя было бы изложить совершенно понятно для крестьян и вообще для деревенского населения всех стран. Требуется только, чтобы вы сами совершенно ясно понимали, о чем вы говорите (курсив мой. — Р.К.), и говорили просто, исходя из наглядных примеров. Главное отличие между образованным и необразованным человеком то, что второй не может следить за цепью умозаключений. Он улавливает первое, быть может, и второе; но третье уже утомляет его, если он еще не видит конечного вывода, к которому вы стремитесь. Впрочем, как часто то же самое мы видим и в образованных людях».

Думаю, это наблюдение помогает составить более здоровое мнение о «маленьких» и «больших» головах.

Голова эмансипации человека — философия, ее сердце — пролетариат [М., Э. 1, 429]. Не пропущенная через призму рабочего, трудового, массового самосознания и самочувствования даже совершенная философия остается лишь головной выдумкой, интеллектуальной игрой участников салонных бесед, не овладевает общественным организмом как целым. Это особенно верно теперь, когда совокупный работник, занятый в индустриальном производстве или связанный с ним, составляет главный массив общества, когда, перефразируя Маркса, сердце эмансипации человека гигантски разрослось. Предметный урок на сей счет преподал еще Энгельс. По поводу своего несогласия с одной крикливой группкой партийных литераторов он в 1890 году писал, что нашел в их газете «до неузнаваемости искаженный «марксизм», отличающийся, во-первых, явным непониманием мировоззрения, от имени которого выступают; во-вторых, полным незнанием решающих в каждый момент исторических фактов; в-третьих, ярко выраженным сознанием собственного безграничного превосходства...» От подобного «марксизма» принципиально отмежевывался сам Маркс; «я знаю только то, что сам я не «марксист»», — говорил он. Энгельс предупреждал, что свойственное этой группе «полнейшее пренебрежение всеми реальными условиями партийной борьбы, безрассудное «взятие препятствий» — в воображении... могло бы погубить даже самую сильную, насчитывающую в своих рядах миллионы партию под вполне заслуженный хохот всего враждебного ей мира». Он осуждал беспочвенный снобизм «академически образованных» людей и указывал, что им «в общем и целом гораздо больше надо учиться у рабочих, чем рабочим у них» [22, 74; 21,491; 37, 370, 380-381]. Эти высказывания выглядят как отдаленный намек на судьбу КПСС.

То, что в лице рабочего класса мы по сути никогда не имели класс нищих духом, то, что он чем дальше, тем больше наращивает свой интеллектуальный потенциал, отчетливо показывает известную условность применения термина «пролетариат». Не одним только proles располагал и располагает рабочий класс. Он постепенно все больше сосредоточивает в себе такое богатство, как культурно-технический уровень общества, его производственная квалификация. Позволительно ли не считаться с этим?

Относительна, подчас скрыта, а то и вовсе отсутствует также материальная нищета рабочего класса. Нужно быть либо слепцом, либо лицемером, чтобы заявлять нечто противоположное, имея перед собой опыт послевоенных Западной Европы и Северной Америки, Японии. По поводу положения Плеханова о том, что «большинство населения состоит из пролетариев, не имеющих ничего, кроме своей рабочей силы, и не могущих существовать иначе, как путем ее продажи», Ленин уже в 1902 году сделал два замечания: «Пролетариат не большинство во многих странах»; «Пролетариат имеет некоторые предметы потребления (а частью и средства производства)» [6,195]. От чего страдает рабочий класс современного капиталистического общества, так не от буквальной нехватки продовольствия, одежды и пр., а оттого, что Энгельс мудро определил как необеспеченность существования [22,233], от меняющегося спроса капитала на рабочую силу, от замораживания ее цены ниже повышающейся в условиях научно-технического прогресса стоимости, от невозможности всестороннего развития личности. Изменение форм капиталистической эксплуатации, приобретение ею все более скрытого и изощренного характера не устраняют, а, наоборот, делают более живучим органически присущий ей гнет. Такая эксплуатация дает господствующему классу во много раз больше прибыли. Однако то, что ее объектом теперь является не голодный босяк, а обеспеченный и интеллигентный гражданин, создает иллюзию того, что пролетариат перестал существовать. Материя исчезла. Рабочему и самому подчас начинает казаться, что он принадлежит к «новому среднему классу». Капитал наглеет. Условия работы марксистов-ленинцев в массах становятся намного сложнее.

Завоевав возможность потреблять по-буржуазному и обладая минимумом образованности и культуры, нынешний пролетарий оказался в не менее тяжелом положении, чем его невежественный и нищий предшественник. Предшественника в состоянии «класса в себе» удерживала собственная темнота, религиозность и неорганизованность, нынешнего — держит все бытовое устройство, облеченная в блестящие формы технотронной эры, освящаемая разноголосицей средств массовой информации и коммерческой рекламы разорванность сознания. Чтобы сохраниться как «класс для себя», пролетариат, подобно Сизифу, должен вновь и вновь катить в гору тяжелеющий камень собственного классового самовоспитания. Эта задача становится тем труднее, чем сложнее по своей внутренней структуре делается сам рабочий класс, чем многообразнее и утонченнее оказываются его потребности, чем разветвлен нее выглядят его связи с различными слоями буржуазии (живут ведь они в одном обществе), чем взвешеннее и хитрее господствующий класс ведет свою политику. Эта задача настолько трудна, что иногда даже возникает вопрос: уж не исчезнет ли, имеет ли будущее рабочий класс?

Еще в начале 80-х годов XIX века Энгельс, решая вопрос, в какой степени полезны или даже необходимы различные классы, сделал совершенно определенные выводы, сохранившие актуальность до наших дней. Заметив, что ответ на этот вопрос «был различен для различных исторических эпох», он указал на то, что в свое время неизбежным и необходимым элементом общества была, например, земельная аристократия. Со столь же неизбежной необходимостью ее сменил

«капиталистический средний класс, буржуазия... Но никогда, с тех пор как возникли классы, — подчеркивал Энгельс, — не было такого времени, когда общество могло бы обходиться без рабочего класса. Название, социальное положение этого класса изменя-лось; место раба занял крепостной, которого в свою очередь сменил свободный рабочий — свободный от крепостной зависимости, но свободный также и от обладания чем бы то ни было на земле, кроме собственной рабочей силы. Но всякому ясно: какие бы изменения ни происходили в высших, непроизводящих слоях общества, общество не может существовать без класса производителей. Следовательно, этот класс необходим при всяких условиях, хотя должно прийти время, когда он не будет уже больше классом, когда он будет охватывать собой все общество» [ 19,296].

Какие бы сюрпризы ни преподносило нам общественное развитие, какие бы технологические перевороты ни претерпевало общественное производство, рабочий класс в указанном Энгельсом смысле — класс производителей не только не сокращается, не только не свертывает свою деятельность, но и имеет тенденцию, разрастаясь, отождествить себя с обществом в целом, то есть перестать быть классом. Его положение незыблемо и неуклонно укрепляется. Я имею в виду именно историческую тенденцию, которая действует только как система постоянно возникающих и разрешаемых противоречий, облекаясь в пестрые, подчас неожиданные формы, в единстве дифференциации на социальные страты самой разнообразной окраски вплоть до временного противопоставления их друг другу и интеграции в крупные ассоциации и сообщества. Чтобы утверждать, что рабочий класс не имеет будущего, нужно доказать, что общество со временем перестанет нуждаться в классе производителей. Полагаю, что тот, кто взялся бы за такое доказательство, взвалил бы на себя непосильное бремя. Такого доказательства просто не может быть.

На мой взгляд, нельзя считать проявлением консерватизма подтверждение мнения Энгельса, что «положение рабочего класса является действительной основой и исходным пунктом всех социальных движений современности...» [2, 238]. Как недоказуемо появление когда-либо в дальнейшем ненадобности в классе производителей, так же недоказуемо и исчезновение в буржуазном обществе антагонизма между трудом и капиталом. Такой антагонизм в основном был изжит в ряде социалистических стран, где рабочий класс уже не мог квалифицироваться как пролетариат, поскольку являлся коллективным сособственником общенародных средств производства. Однако при капитализме даже при довольно высоком уровне квалификации и образования, достатка и социальной активности рабочий, трудящийся остается объективным антагонистом капиталиста, если он не может жить, не занимаясь наемным трудом, то есть не вынося на рынок труда свою рабочую силу. Только уничтожение рынка труда и товарного характера рабочей силы, согласно классической марксистско-ленинской методологии, снимает противоречие «капитал — труд». Но тогда мы имеем дело уже не с капиталистическим обществом.

И поныне в головах многих наших современников понятие «рабочий» бездоказательно ассоциируется с работником физического, мускульного, неквалифицированного или малоквалифицированного труда. Дискуссия о «синих» и «белых» воротничках, изменении их численности и соотношения, о вытеснении последними первых идет уже не одно десятилетие. Высказывается широкий спектр мнений. Кто-то, в том числе среди коммунистов, сокрушается, даже паникует по поводу быстрого сокращения, как они считают, рабочего класса, кто-то этому радуется. Пущена в ход версия о сужении социальной базы антимонополистического, антикапиталистического движения, левых сил, трудовой демократии. Подогревается ложное представление, будто бы марксизм-ленинизм связывал свои надежды лишь с наименее интеллектуально развитой и относительно малокультурной частью трудящихся. Как ни парадоксально, эта позиция фактически административным путем насаждалась в 70-х годах в советском обществоведении, и, судя по всему, пока что никто не признал своей грубейшей ошибки. Каменно-мозговая болезнь догматизма проявилась в этом вопросе во всей своей пагубной силе. Она выдавала себя за ортодоксию, хотя опиралась на порочный в научном отношении и политически вредный предрассудок.

В 1972 году вышли две книги: одна — в Ростове, посвященная опыту производственно-социального планирования на местном химическом заводе, другая — в Москве, содержащая критику взглядов Р. Гароди и Э. Фишера и явно призванная выполнять директивную роль.

В ростовском издании утверждалось, «что зачисление передовых рабочих с дипломом инженера или техника в категорию служащих, если они, независимо от названия их новой должности, продолжают трудиться в сфере материального производства, едва ли можно считать оправданным. Зачем же искусственно обеднять рабочий класс, лишая его лучших, заботливо выращенных представителей? Видимо, объективно рассматриваемый процесс ведет не к сужению границ рабочего класса, а к появлению в его составе качественно нового отряда рабочих-специалистов, привносящих в нашу жизнь зримые черты коммунизма». Авторы далее скромно оговаривались, что рассматривают вопрос «не в теоретическом плане», а фиксируют «вполне реальные вещи», имея в виду «прежде всего химическую промышленность, где процесс «онаучивания» производства происходит довольно быстро и где в связи с этим особенно заметны изменения в социальной структуре работающих».

В отличие от этих ясных, идущих от самой жизни суждений ростовчан московская книжка содержала путано-противоречивые установки. «Рабочие и крестьяне пока рассматриваются (кем? почему?) как лица преимущественно физического труда, — говорилось в ней. — Но доля умственного труда в их деятельности растет, ныне уже есть такие рабочие, труд которых стал преимущественно умственным. Однако умственный труд рабочих и крестьян функционально связан с прямым или опосредованным машиной, автоматом воздействием на предмет труда и с производством материального продукта. В сфере услуг труд рабочих является преимущественно физическим и сравнительно несложным умственным». За этими полупризнаниями просматривалась консервативная позиция: стремление любым способом сдержать размывание устаревших представлений о рабочем классе. Этой цели была посвящена не одна страница, где препарировались цитаты из Маркса и Ленина, давалось истолкование различных вариантов и переводов «Капитала», двоякого значения немецкого слова «Arbeiter» («рабочий» и «работник») и т. д.

«При капитализме не может быть ликвидирована противоположность между умственным и физическим трудом», — писали авторы и на этом основании исключали возможность врастания инженерно-технического и научного персонала в рабочий класс. Приводился «убийственный» довод — связь функций умственного труда с функциями эксплуатации. При этом оставлялись в стороне неоспоримые вещи: во-первых, ликвидация привилегированности умственного труда, приобретение им массового характера, его демократизация; во-вторых, совершенная беспомощность указанного довода применительно к социализму, на который нельзя автоматически перенести ни положение о противоположности между физическим и умственным трудом, ни положение об эксплуататорской функции последнего. Замысел авторов брошюры состоял в том, чтобы как-то отмежеваться от расширительного понимания состава рабочего класса, которое предложил Р. Гароди, неправомерно включивший в него, например, слой капиталистических менеджеров. И сделать это было возможно намного меньшими усилиями и с куда меньшими потерями. Вышло же, как у того мужика, который, чтобы выжить из хаты тараканов и блох, решил ее сжечь...

В данном случае наблюдается удивительный феномен. Люди упорно воспроизводят те заблуждения, которые убедительно и надежно опровергнуты много лет назад.

«Характерной особенностью рабочего, пролетария является не то, что он занимается ручным или машинным трудом, — писал, например, А. Грамши, — а то, что он занимается этим трудом в определенных условиях и в системе определенных общественных отношений (...не существует чисто физического труда и... даже выражение Тейлора о «дрессированной горилле» есть метафора, указывающая на предел определенного развития человека; в любой физической работе, даже самой механической, «черной», существует минимум технической квалификации, минимум созидательной интеллектуальной деятельности). ...Можно было бы утверждать, что все люди являются интеллигентами, но не все люди выполняют в обществе функции интеллигента.

В действительности, — указывал А. Грамши, — различие между интеллигентами и «неинтеллигентами» проводится только с точки зрения непосредственной социальной роли профессиональной категории интеллигенции. Иными словами, при этом принимается в расчет то, где находится центр тяжести профессиональной деятельности человека — в интеллектуальной или в нервно-мускульной работе. Это означает, что если можно говорить об интеллигенции, то нельзя говорить о «неинтеллигенции», ибо «неинтеллигенции» не существует».

Не странно ли, что три десятилетия назад, когда центр тяжести профессиональной деятельности рабочего класса уже очевидно смещался от нервно-мускульной к интеллектуальной работе, у нас верховодили страстные отрицатели этого факта, снискавшие на таком отрицании и неплохое материальное содержание, и лавровые венки?

В условиях идущей волна за волной современной научно-технической революции массовым, повсеместным явлением стала интеллектуализация труда. Все большую роль в создании общественного продукта теперь играет квалификация людей, повышающаяся вместе с усложнением техники. Происходящее постепенно превращение науки в непосредственную производительную силу означает, что все более эффективными оказываются не мускульные, а умственные усилия, «овеществленная сила знания» (Маркс). В новых, прогрессивных отраслях производства существенно меняется соотношение между инженерно-техническими работниками и исполнительским персоналом: квалифицированные специалисты подчас образуют основную массу коллектива предприятия. Для рабочих типичным становится совмещение и физических, и умственных операций. Тем самым выбивается почва из-под узкой трактовки их функционального предназначения, которая всегда шла вразрез с представлениями Маркса, Энгельса, Ленина и их достойных учеников. Вульгарному отлучению рабочего класса от умственного труда вовсе не остается места. Умственный труд в области науки и техники все в больших объемах становится производительным. А это ведет к тому, что, не отличаясь от рабочего класса своим отношением к средствам производства, определенная часть инженерно-технической интеллигенции, непосредственно участвующая в технологическом процессе, по сути сращивается с другими категориями производственного персонала промышленности, среди которых, естественно, определяющее место занимает фабрично-заводские рабочие. В подобных случаях усиленное стремление искусственно разделить инженеров и рабочих, подчас посредством ловкого манипулирования понятием «работник», носит схоластический характер и вступает в конфликт с наукой.

 

4. Primus motor социализма. Продолжение:

нечто о современном применении категории «производительный труд»

Я специально употребляю здесь понятие производительного труда, — оно до сих пор недооценивается в качестве методологического инструмента, помогающего уточнить классовую принадлежность.

Для Маркса производительный труд — это постоянно пульсирующий, творчески перерабатывающий природный материал, единственно эффективный агент общественного производства как основы основ общественного развития. Производительный труд принадлежит к предельно абстрактным категориям, но его определение имеет как непосредственно эмпирическое, так и нравственное значение. Различение труда производительного и непроизводительного — необходимая предпосылка успешного, рачительного хозяйствования, правильной оценки роли и заслуг различных сфер экономической и другой деятельности, принадлежащих к ним людей.

На основе анализа и критики предшествующей политической экономии, прежде всего взглядов А. Смита и Д. Рикардо, Маркс выдвигает два подхода к определению производительного труда:

а) с точки зрения простого процесса труда, сквозного для всего естественноисторического пути человечества, создающего потребительные стоимости, независимо от какой бы то ни было определенной общественной формы;

б) с точки зрения общественной формы труда, опосредующих его исторически конкретных экономических отношений соответствующей формации.

Краткое заявление о том, что эти позиции не совпадают (или могут не совпадать), Маркс делает уже в главе V первого тома «Капитала».

«Если рассматривать весь процесс с точки зрения его результата — продукта, — пишет он, — то и средства труда и предмет труда оба выступают как средства производства, а самый труд — как производительный труд». Однако, добавляет Маркс, «это определение производительного труда, получающееся с точки зрения простого процесса труда, совершенно недостаточно для капиталистического процесса производства» [23, 192, 516].

Рассмотрим первое определение. Оно прямо вытекает из марксистско-ленинского понятия конечной, абсолютной цели всякого общественного производства, состоящей в создании предметов, удовлетворяющих человеческие потребности, — потребительных стоимостей, и признает производительным

«лишь тот труд, который сохраняет и увеличивает стоимость овеществленного труда, противостоящего рабочей силе как обособившейся от нее».

Вообще говоря, увеличение стоимости не является обязательным признаком рассматриваемого таким образом производительного труда.

«Если бы, — развивает это положение Маркс, — рабочего дня хватало только на поддержание жизни работника, т. е. только на воспроизводство его рабочей силы... то, абсолютно говоря, труд был бы производителен, так как он воспроизводил бы, т. е. постоянно возмещал бы, потребленные им стоимости... (Он не производил бы наделе никакой новой стоимости, а лишь возмещал бы прежнюю; он потреблял бы стоимость в одной форме, чтобы воспроизводить ее в другой. В этом смысле и была высказана мысль, что производителен тот работник, чья продукция равна его собственному потреблению, а непроизводителен тот, который потребляет больше, чем воспроизводит)».

Разумеется, Маркс подает свою точку зрения в сугубо абстрактной и парадоксальной форме. Действие экономического закона повышения производительности труда, всего механизма законов расширенного воспроизводства, увеличение круга общественных и личных потребностей — все это, естественно, не позволяет довольствоваться одним лишь возмещением потребляемых благ. Но Маркс на этом и не настаивает. Он просто добивается максимально ясного выражения мысли — разграничивает а) производительный труд в абсолютном смысле, в принципе возможный и в том случае (такова его нижняя количественная граница), когда осуществляется простое воспроизводство, и б) производительный труд в капиталистическом смысле, невозможный без производства прибавочной стоимости.

Следует подчеркнуть, что научные представления о производительном труде постоянно подвергались изменениям. Так, в основе воззрений меркантилистов лежало мнение, что труд является производительным лишь в тех отраслях, продукты которых, если их вывезти за границу, приносят стране больше денег, чем они стоили. Другое, тоже одностороннее, воззрение выражали физиократы, считавшие производительным только труд в земледелии. За пределы этого понимания вышел А. Смит, с более широких методологических позиций доказавший производительный характер труда неземледельческих, промышленных работников и тем самым давший Марксу основание для вывода:

«Производительным является тот рабочий, труд которого производит товары, причем этот рабочий потребляет товаров не больше, чем производит, не больше, чем стоит его труд».

Особенностями такого труда выступают фиксирование и овеществление его в предмете, который может быть продан или обменен, а также то, что занятый им рабочий постоянно производит тот фонд, который его оплачивает, предоставляя ему занятие и средства существования.

«Таким образом, — говорится в «Теориях прибавочной стоимости», — поскольку мы отвлекаемся от самой рабочей силы, производительный труд сводится к такому труду, который производит товары, материальные продукты, изготовление которых стоило определенного количества труда или рабочего времени. В число этих материальных продуктов включены все произведения искусства и науки, книги, картины, статуи и т. п., поскольку они существуют как вещи».

В свою очередь под непроизводительным трудом понимается такая целесообразная полезная человеческая деятельность, которая не кристаллизуется в вещах и имеет потребительную стоимость не со стороны своего конечного результата, а как процесс. Таков труд, получивший название услуги, —труд, не находящий длительного предметного воплощения и исчезающий в момент его выполнения. Сюда Маркс относил самые разнообразные виды обслуживания, вызванные к жизни подлинными или мнимыми, разумными или извращенными, свободно развившимися или искусственно привитыми потребностями, — нуждаемостью как в официанте или больничной сиделке, так и в гадалке или священнике, запросами, связанными с деятельностью художников-исполнителей или же с существованием имперских чиновников.

«Первый вид труда (за исключением труда, создающего самое рабочую силу), — пишет Маркс о различии между производительным и непроизводительным трудом, — охватывает все существующее в вещной форме материальное и интеллектуальное богатство — мясо точно так же, как и книги; второй охватывает все виды труда, которые удовлетворяют какую-нибудь воображаемую или действительную потребность индивидуума или даже навязываются индивидууму против его воли». Непроизводительный труд в этом смысле отличает от производительного и то, что он не создает непосредственно материального фонда, из которого оплачиваются исполняющие такой труд работники, и, значит, поддерживается не за собственный счет, а за счет производительного труда. «...В конце концов, все производительные работники, во-первых, доставляют средства для оплаты непроизводительных работников, а, во-вторых, доставляют продукты, потребляемые теми, кто не выполняет никакого труда» [26, ч. 1,404,134, 145—146, 155, 169].

В последние десятилетия в связи с быстрым ростом в части стран удельного веса сферы обслуживания и числа занятых в ней работников участились попытки пересмотреть, причем под лозунгом его дальнейшего развития, марксово представление о непроизводительном характере услуг. Ссылаясь на то, что труд, создающий материальный продукт, и труд, создающий услугу, производят потребительные стоимости, некоторые авторы и тот, и другой объявляли производительным. «Хотя результат труда, — говорилось в одной из книг, — здесь и не получает вещной формы, но он является продуктом труда, элементом продукта общества». В этом случае производительным трудом считается вообще полезный труд, причем общественный продукт трактуется таким образом, что в его создатели, производительные работники могут быть зачислены даже знаменитые мошенники из сказки Андерсена «Новое платье короля», которые, не создав ничего вещественного, тем не менее оказали обществу ту немалую услугу, что обнародовали восхитительную глупость монарха.

Аргументируя эту точку зрения, указывали на то, что обмен товарами-вещами и товарами-услугами осуществляется как обмен эквивалентами. Однако достаточно внимательно посмотреть соответствующие главы «Теорий прибавочной стоимости», чтобы убедиться в уязвимости такого утверждения. Для производителя услуг, говорит Маркс, «они — товары. Они имеют определенную потребительную стоимость (воображаемую или действительную) и определенную меновую стоимость. Но для покупателя эти услуги — лишь потребительные стоимости, предметы, в виде которых... он потребляет свой доход». Конечно, непроизводительные работники сферы услуг «не безвозмездно получают свою долю дохода (заработной платы и прибыли), свою долю в товарах, созданных производительным трудом, — они должны ее купить, — но к производству этих товаров они не имеют никакого отношения». Точно так же они не имеют отношения к производству общественного продукта, хотя их деятельность и может быть общественно необходимой. От «чистого продукта» производительных рабочих, по словам Маркса, всецело зависит стоимость, да и само существование слуг и содержанок: «Между их ценой и их ценностью весьма мало общего».

Существенное различие между производительным и непроизводительным трудом состоит в том, что первый создает отличные от него, предметные потребительные стоимости, «непосредственное, материальное, из товаров состоящее богатство, все товары, поскольку они состоят не из самой рабочей силы», второй сам есть потребительная стоимость и полезен, как уже сказано, своим процессом, длительностью, живым функционированием.

«Рабочая сила производительного работника является товаром для него самого — читаем мы у Маркса. — Точно так же обстоит дело и с рабочей силой непроизводительного работника. Но производительный работник производит для покупателя его рабочей силы товар. Непроизводительный же производит для него просто потребительную стоимость, воображаемую или действительную, а вовсе не товар. Для непроизводительного работника характерно то, что он для своего покупателя не производит товара, хотя и получает от него товар» [26, ч. I, 140, 198, 142, 141].

Вправе ли игнорировать эти положения научный работник, пишущий о производительном и непроизводительном труде?

Иногда деятельность в сфере услуг приравнивается к производительному труду под предлогом борьбы против односторонности — признания производительным лишь труда в материальном производстве. Однако Маркс — а именно его нужно прежде всего не столько почитать, сколько читать, — не имеет к этой односторонности никакого отношения. Роль производства материальных благ как важнейшей сферы производительного труда является для него, бесспорно, первичной и решающей. Но этим дело не ограничивается. Мы уже знаем, что Маркс к результатам производительного труда относит также материальные продукты духовного производства (произведения искусства и науки, книги, картины, статуи и пр.). Решенным для Маркса представляется и вопрос об умственном труде, участвующем в создании материального продукта, вещественной потребительной стоимости. К числу производительных работников он наряду с рабочими относит инженеров и организаторов производства (не капиталистов) [26, ч. 1,155,279,290,420,138]. Производительным трудом в узком смысле слова Маркс считает

«всякий такой труд, который входит в производство товара (производство охватывает здесь все акты, через которые должен пройти товар от первичного производителя до потребителя), каким бы ни был этот труд — физическим или нефизическим (научным), — а непроизводительным трудом будет такой труд, который не входит в производство товара и целью которого производство товара не является. Это различение нельзя упускать из виду, — заключает Маркс, — и то обстоятельство, что все другие виды деятельности в свою очередь воздействуют на материальное производство, и vice versa (наоборот (лат.). — Ред.), абсолютно ничего не меняет в необходимости такого различения» [26, ч. III, 449].

С этих позиций труд кузнеца и труд скульптора равно соответствуют марксову понятию производительного труда. Кроме того, изменения в технике производства приводят к тому, что, с одной стороны, отмирают многие производительные ранее функции, с другой — некоторые виды прежде непроизводительного труда приобрета¬ют производительный характер. Иллюстрацией последнего положения может служить пример певца или музыканта. Если еще в XIX веке, с точки зрения Маркса, среди лиц, имеющих профессиональное отношение к музыкальному искусству, производительными работниками можно было назвать, например, композитора (он закреплял свое творчество в нотных знаках, которые продолжали существовать независимо от продолжения его личной деятельности) или же мастера музыкальных инструментов, то мастера-исполнители, лишь воспроизводившие, причем всякий раз заново, чужие произведения, оказывались в положении непроизводительных работников.

«...Пусть и кажется странным, — пишет Маркс, — что врач, прописывающий пилюли, не является производительным работником, а аптекарь, приготовляющий их, — производительный работник. Подобным же образом производительным работником является инструментальный мастер, делающий скрипку, но не скрипач, играющий на ней. Это могло бы служить доказательством только того, что некоторые «производительные работники» доставляют такие продукты, единственное назначение которых — служить средством производства для непроизводительных работников».

Изобретение и последующий прогресс техники звукозаписи качественно изменили ситуацию. Исполнительское искусство получило столь же предметное закрепление, что и искусство Баха или Страдивари. Голос певца, записанный на пластинку или магнитную пленку, в принципе воспроизводим без участия исполнителя любое количество раз, сам же певец превратился в участника производства этих материальных продуктов, которые продаются и покупаются как товары. Возможность такого диалектического превращения непроизводительного труда в производительный особенно необходимо иметь в виду при анализе современной эпохи, существенным компонентом которой является научно-техническая революция. Признание этой возможности не выходит за рамки марксовой методологии и базируется на иных принципах, чем попытки объявить всякий труд производительным.

Что касается второго определения производительного труда, определения не общеисторического, а конкретно-формационного, то в отличие от первого оно зависит не от конечной, а от непосредственной цели общественного производства, обусловленной интересами экономически, а значит, политически и идеологически господствующего класса.

«Производительный и непроизводительный труд, — говорит Маркс о буржуазном обществе, — здесь различаются всегда со стороны владельца денег, капиталиста, а не со стороны работника...»

«Потребительная стоимость товара, в котором воплощается труд производительного рабочего, — разъясняет он далее, — может быть совершенно ничтожной. Эта характеристика труда с его вещественной стороны нисколько не связана с его свойством быть производительным трудом, которое, напротив, выражает только определенное общественное производственное отношение. Здесь мы имеем такую характеристику труда, которая проистекает не из его содержания или его результата, а из его определенной общественной формы».

Именно поэтому производительным в капиталистическом производстве признается не тот труд, который создает предметно воплощенное материальное или духовное благо, а «труд, создающий прибавочную стоимость, новую стоимость сверх того эквивалента, который он получает в качестве заработной платы». Именно поэтому здесь не совпадают производительный труд с точки зрения простого процесса труда и производительный труд с точки зрения его общественной формы. Рассматриваемый сквозь призму капиталистического интереса, производительный труд — это тот, который дает не потребительский (для человека), а эксплуататорский (прибыль) результат.

«Актер, например, и даже клоун, — пишет Маркс в «Теориях прибавочной стоимости», — является, в соответствии с этим, производительным работником, если он работает по найму у капиталиста (антрепренера), которому он возвращает больше труда, чем получает от него в форме заработной платы; между тем мелкий портной, который приходит к капиталисту на дом и чинит ему брюки, создавая для него только потребительную стоимость, является непроизводительным работником. Труд первого обменивается на капитал, труд второго — на доход. Первый род труда создает прибавочную стоимость; при втором потребляется доход». Мелкий портной, работающий на дому у заказчика, не является с капиталистической точки зрения производительным работником потому, что не отвечает основному требованию, предъявляемому к наемному работнику, — производить «чужое богатство» [26, ч. I, 169, 139, 187, 213], служить средством его увеличения, а тем самым и расширенного воспроизводства всей системы буржуазных производственно-экономических отношений. Напротив, подлинным устоем эксплуататорской системы выступает и та никчемная по своей предметной сути или даже антигуманная деятельность, которая, хотя она и причиняет очевидный вред социальному здоровью общества, в то же время способствует сохранению исторически изжившего себя господствующего строя. Не случайно в развитых странах капитала в теле национальной экономики разрослась раковая опухоль военно-промышленного комплекса наряду со всевозможными разветвлениями духовно одурманивающей «индустрии» — от вездесущей рекламы, претендующей на программирование всех человеческих потребностей, до массового кинопроизводства «ужасов», от широко поставленного морального и физического раздевания человека до «научной» организации пропаганды заведомо антинаучной, антикоммунистической идеологии.

Итак, согласно марксистскому учению, производительным трудом, в его абсолютном выражении, пока богатство общества держится на количестве непосредственно затраченного рабочего времени, выступает труд, производящий материальные ценности. Именно с таким трудом Ленин связывал пролетариат.

«Пролетариатом, — гласит его определение, — называется класс, занятый производством материальных ценностей в предприятиях крупной капиталистической промышленности» [44,161].

В то же время уже из противоречия между конечной (абсолютной) и непосредственной (относительной) целью производства при капитализме вытекает, что здесь непосредственно производительным трудом оказывается труд, приносящий собственнику средств производства прибыль, независимо оттого, доставляет ли он материальные блага, эстетическое удовольствие или же полезные услуги.

«Так, — поясняет Маркс, — школьный учитель, — если позволительно взять пример вне сферы материального производства, — является производительным рабочим, коль скоро он не только обрабатывает детские головы, но и изнуряет себя на работе для обогащения предпринимателя. Вложит ли этот последний свой капитал в фабрику для обучения или в колбасную фабрику, от этого дело нисколько не меняется. Поэтому понятие производительного рабочего включает в себя не только отношение между деятельностью и ее полезным эффектом, между рабочим и продуктом его труда, но также и специфически общественное, исторически возникшее производственное отношение, делающее рабочего непосредственным орудием увеличения капитала».

Понятно, что при социализме «проклятию», каким является положение производительного работника (Маркс), приходит конец. Наступает такая стадия исторического развития, когда непосредственно производительным трудом становится производительный труд в абсолютном смысле.

Маркс показал, что в условиях высокоразвитого машинного производства (а тем более научно-технической революции) материальные ценности создаются не одним физическим, а комбинированным трупом (иногда даже с преобладанием элементов умственного), вследствие чего здесь иначе, чем прежде, выглядит роль инженерно-технических работников. Все больше приходится иметь дело со сложными производственными коллективами, сам характер которых несовместим с привилегированным положением работников умственного труда, требует его широкой демократизации.

«Как в самой природе голова и руки принадлежат одному и тому же организму, — пишет Маркс, — так и в процессе труда соединяются умственный и физический труд. Впоследствии они разъединяются и доходят до враждебной противоположности. Продукт превращается вообще из непосредственного продукта индивидуального производителя в общественный, в общий продукт совокупного рабочего, т. е. комбинированного рабочего персонала, члены которого ближе или дальше стоят от непосредственного воздействия на предмет труда. Поэтому уже самый кооперативный характер процесса труда неизбежно расширяет понятие производительного труда и его носителя, произво¬дительного рабочего (курсив мой. — Р.К.). Теперь для того, чтобы трудиться производительно, нет необходимости непосредственно прилагать свои руки; достаточно быть органом совокупного рабочего, выполнять одну из его подфункций» [23,516—517]. 

Это расширение понятия производительного труда соответствует сущности социалистического производства, в котором не должно быть места классовому антагонизму и преодолевается противоположность между умственным и физическим трудом. Оправдываются слова Энгельса о том, что

«при разумном строе, стоящем выше дробления интересов... духовный элемент, конечно, будет принадлежать к числу элементов производства (курсив мой. — Р.К.) и найдет свое место среди издержек производства и в политической экономии».

Энгельс далее пишет о том чувстве удовлетворения, с которым мы узнаем, «что работа в области науки окупается также и материально...» В качестве примера он приводит такой плод науки, как паровая машина Уатта, совершенно мизерный в сравнении с современными научно-техническими достижениями, который, тем не менее, «принес миру за первые пятьдесят лет своего существования больше, чем мир с самого начала затратил на развитие науки...» [ 1,555].

—    В свете этого, — вдруг слышу я тихий, но внятный голос Совы, — все еще имеющая место большая или меньшая близость работников к непосредственному воздействию на предмет труда уже не может пониматься в духе их классовой, социальной несовместимости, а противопоставление их друг другу как носителей различных подфункций производительного рабочего не только лишается общественных оснований, но и играет сугубо отрицательную, может быть, даже реакционную роль.

—    Ай, умница. Точно в унисон. А я о тебе и забыл...

—    Вижу, вижу. Но ты не смущайся. Я вслушиваюсь и вживаюсь в то, что ты говоришь, и у меня что-то стало получаться. А как сейчас смотрят на этот вопрос твои коллеги? Подвижки есть?

—    И есть и нет. Во всяком случае, они ведут себя так, как будто только что очнулись. Вот тебе пример. «Очевидно, что научно-техническая революция возвышает значение живого труда, ибо он приводит в движение, обращает вокруг себя все большую массу материальных агентов, — говорилось в тезисах одной из кафедр Академии общественных наук при ЦК КПСС (незадолго до ее ликвидации). — Но о каком труде речь? Ручной, малоквалифицированный, «доэнтээровский» труд действительно вытесняется из производства, а возрастает роль того труда, который имеет все более интеллектуальный характер, труда научно-технического, труда творца и преобразователя природных и производственных процессов, создающих необходимые общественные ценности. Рабочий класс не исчезает, но изменяется (курсив мой. — Р.К.). И не расширяется ли сегодня понятие «совокупный работник», включая не только инженеров и техников, но также ученых, представителей самых различных областей деятельности, в том числе тех, которые традиционно относились к «непроизводственной сфере»? Ведь теперь они оказывают все более непосредственное воздействие и на производство человека, на воспроизводство его самого».

По-своему замечательный абзац! Только читаешь его и думаешь: либо писавшие не знали, что вопросы, которые они ставят, уже ставились и решались (да, решались!) десятилетия назад, либо им зачем-то надо изобразить «наив».

Пора честно и во всеуслышание признать известный факт: мы теперь во многом страдаем не только потому, что общественная наука не сделала таких-то обобщений, не дала соответствующих разработок и т. п. И обобщения, и разработки имелись, но они либо просто не интересовали «делающих погоду» в «официальных» кругах, которые перестали бояться прослыть невеждами, либо прихлопывались административным путем. А это означает, что источником наших страданий является и то, что на совесть давит мощный пласт чванливо игнорировавшейся, шельмовавшейся и «невостребованной» науки.

В публикациях 70-х годов плодотворная идея применить понятие производительного труда к научному определению границ рабочего класса высказывалась В. Гельбрасом, который в свою очередь ссылался на С. Струмилина. К сожалению, В. Гельбрас неоправданно широко толковал производительный труд при социализме, включая сюда также труд в нематериальном производстве, — неоправданно в том смысле, что не оговаривался насчет слабой готовности нынешнего общества признать этот труд производительным.

«Такие, например, отрасли нематериального производства, как просвещение и здравоохранение, — по его словам, — играют в общественном разделении труда даже большую роль, нежели некоторые отрасли материального производства (производство табака, предметов роскоши, оружия). Труд преподавательского и медицинского персонала непосредственно производит, формирует, развивает, сохраняет, воспроизводит самое рабочую силу».

При всей привлекательности этой точки зрения, на мой взгляд, здесь имело место некоторое забегание вперед, связанное с перенесением на современность черт широко утвердившегося коммунизма. Автор и сам признавал неокончательность занятой позиции, когда писал, что выводимый из предложенных предпосылок «совокупный рабочий — это еще далеко не рабочий класс». Тем не менее, он придал мысли новый импульс.

Почему труд в нематериальном производстве при социализме не следует безоговорочно включать в производительный труд и почему совокупный работник в условиях первой фазы коммунизма оказывается понятием более широким, чем рабочий класс? Прежде всего потому, что общество не достигло еще материального достатка и главной основой производства и богатства выступает непосредственный труд, выполняемый самим человеком. Время, когда такой основой будет «присвоение его собственной всеобщей производительной силы, его понимание природы и господство над ней в результате его бытия в качестве общественного организма, одним словом — развитие общественного индивида», пока видится как довольно отдаленное. И хотя производство, основанное на меновой стоимости, претерпевает качественные изменения, с самого непосредственного процесса материального производства отнюдь не легко совлечь форму скудости и антагонистичности [46, ч. II, 213—214]. Опыт показывает, что вторая совлекается быстрее, чем первая. Именно в этом состоит ограничитель, который сдерживает признание производительным полезного труда вообще, удовлетворяющего те или иные человеческие потребности, и требует относить к рабочим лишь тех, кто создает лишь воплощаемые в вещах материальные и духовные блага.

Конечно, понятие производительного труда, которое предлагал названный автор, отнюдь не представляет собой ложную абстракцию. Оно соответствует не нынешним, а иным, развивающимся, более развитым условиям (и предпосылкам) коммунистической формации, причем рассматриваемый в связи с этим совокупный работник предвосхищает черты, которые будут присущи членам бесклассового общества. Речь идет о процессе, который далек от завершения и степень зрелости которого пока не умеет определять наша общественная наука. Он является предметом жарких дискуссий, когда спорящие зачастую говорят об одном и том же по сути, но вместе с тем считают свои точки зрения несовместимыми. Так, требуется всесторонне осмыслить воздействие на социальную структуру (естественно, в обстановке устойчивого роста, а не «перестроечной» и постперестроечной деструкции) диалектической закономерности, содержанием которой является реальная двуединая тенденция расширения состава производительных работников за счет включения сюда представителей умственного производительного труда и интеллектуализации труда все большей части рабочих. По проявлениям этой тенденции можно судить как о направлении развития ведущего класса общества, так и о необходимых задачах в области формирования интеллигенции. С одной стороны, признаки сближения инженерно-технической и научной интеллигенции с рабочим классом свидетельствуют о несостоятельности всевозможных концепций «элиты», интеллектуальной исключительности «технократических», «академических» и пр. слоев. С другой стороны, они делают настоятельно необходимым развитие у всех работников интеллигентных профессий сознания органической принадлежности к единой армии труда, к «совокупному работнику», в состав которого вместе с сельской агротехнической интеллигенцией включается и кооперированное крестьянство.

В 60—70-х годах в нашем обществе все резче обнаруживался тот факт, что «разделение труда создает различные виды труда внутри одного и того же класса» [М. Э. 4, 310], вследствие чего многие неклассовые, в частности профессиональные, различия подчас дают о себе знать даже в большей степени, чем различия между классами. Так, высококвалифицированный отряд рабочих ближе по производственным и образовательно-культурным характеристикам к инженерно-технической интеллигенции, чем к людям неквалифицированного ручного труда. Сельские механизаторы, работающие в колхозах, ближе к рабочим промышленности, чем к той части земледельцев, которая выполняет традиционные, не обслуживаемые современной техникой сельскохозяйственные работы и т. д.

Не однородна в этом смысле и интеллигенция. В связи с тяготением отдельных ее частей к тому или другому классу велась дискуссия, в которой часто приводилось высказывание Ленина о том, что интеллигенция «останется особой прослойкой впредь до достижения самой высокой ступени развития коммунистического общества...» [44, 351]. Но имеется ли здесь в виду вся интеллигенция? (Ленин, кстати, говорил о «спецах»). Сохранится ли она в неизменном виде и в лице каких своих отрядов? Эти вопросы, отражающие суть дела, ставились, к сожалению, не всегда. Между тем совершенно очевидно, что здесь нужен конкретный, дифференцированный подход.

В качестве стабильных специализированных групп, несомненно, еще очень надолго останутся, например, такие многочисленные категории интеллигенции, как педагогические и медицинские работники. Не в меньшей, если не в большей степени это относится к людям, занятым в определенных видах научной деятельности, а также профессионально причастным к такой специфической сфере, как искусство. Что же касается групп интеллигенции, относимых ныне к производственному персоналу, то их развитие в теперь уже обозримой перспективе следует в первую очередь анализировать в теснейшей связи с развитием тех классов, к которым они примыкают, внося изменения в оценки по мере сближения этих классов между собой или же, наоборот, прогрессирующей классовой дифференциации.

Высказанные суждения по существу не преступали рамки обобщения того, что действительно происходило в нашей стране. Но они вызывали возражения и нападки со стороны ориентированных на застой экстремистов, которые научную констатацию объективного процесса стирания классовых граней демагогически воспринимали как отказ от классовых позиций вообще. При этом срабатывало вульгарное предубеждение, под влиянием которого последовательно социалистические интересы неправомерно связывались только с деятельностью работников физического труда, иначе говоря, с поведением той категории населения, положение которой призван больше всего изменить социализм.

Плюралистическое расслоение и «диффузия», взаимопроникновение, сцепка и размежевание различных социальных слоев — таким было диалектическое состояние советского общества. Только на поверхности оно выглядело как следствие стихийного, бесцельного брожения, хаотическое «смешение» всех и вся. Возможно, кому-нибудь и хотелось бы остановиться на этом, но закономерную, целенаправленную тенденцию не отменить. Переплавка трудящихся в высококультурных работников социалистического типа, ни в коей мере не допускающая консервирования отсталости неквалифицированных рабочих и вместе с тем принципиально враждебная интеллигентскому индивидуализму, — примерно так характеризовался до «перестройки» происходящий исторический сдвиг. Некоторые социологи пытались выразить его в концепции создания «одноклассового» общества, но, пожалуй, лучше согласиться с Энгельсом, для которого, как мы уже видели, охват всего общества рабочим классом, «совокупным работником» означал прекращение классового бытия вообще.

Отнюдь не имея намерений анализировать здесь социальную структуру последних лет, происходящие в ней изменения, а тем более спорить с кем-либо по этому поводу, я лишь хочу подчеркнуть, что научное рассмотрение предмета неосуществимо при погружении всецело в специфику многочисленных социальных слоев и сознательном «обтекании» такого гиганта (62 % населения страны по данным конца 80-х годов. — Ред.), как всосавший в себя значительную часть крестьянства и обросший собственной интеллигенцией рабочий класс. Курьезно выглядят те «перестройщики», которые думают, что, лишь вороша прах прошедших десятилетий и отпуская двусмысленные шуточки в адрес несмышленыша «гегемона», они могут оказаться и всегда пребывать в авангарде прогрессивных изменений в обществе.

«Только радикальная экономическая реформа, концепция и практика которой не могут не развиваться, полное восстановление положения и чувства хозяина у десятков миллионов и самая широкая демократизация общественной жизни могут обеспечить ожидаемое преобразование, — писал я в 1988 году. — А для этого перед народом должны быть поставлены четко различимые крупные цели и устранены всякого рода двусмысленности, которые лишь на руку демагогам и от которых устала страна».

Увы, эти двусмысленности были не случайностью, а только формой перевода общественного мнения в русло реставрации капитализма в России.

Наивно-циничны как салонно-элитарные, откровенно антидемократические представления о будто бы интеллектуальной недоразвитости рабочего класса, так и намерения осуществлять нормальную перестройку помимо него и без него, вопреки его желаниям. Разумный политик может работать только с реальным человеческим материалом, а таким материалом в массовом масштабе прежде всего является именно рабочий класс с тяготеющими к нему по умонастроениям и образу жизни работниками аграрного сектора, группами интеллигенции массовых профессий — инженерами и агрономами, техниками и зоотехниками, учителями и врачами, учеными и художниками. Этот класс в состоянии «класса для себя» закономерно считается гарантом построения бесклассового общества, поскольку ему присущи, им не утрачены отмеченные еще Лениным следующие основные качества:

он обучен, объединен, воспитан, закален десятилетиями экономической, политической и идеологической борьбы с капиталом;

он усвоил городскую, промышленную культуру, имеет решимость и способность отстоять ее, сохранить и развить дальше ее завоевания, сделать их доступными народу, всем трудящимся;

он сумеет вынести все тяжести, испытания, невзгоды, великие жертвы, неизбежно возлагаемые историей на того, кто рвет с прошлым и смело пробивает себе дорогу к новому будущему;

он в лице лучших своих представителей полон ненависти и презрения ко всему мещанскому и филистерскому, к этим качествам, которые так процветают в среде мелкой буржуазии, чиновников, буржуазных интеллигентов;

он проделал «суровую, но закаляющую школу труда» [М., Э. 2,40] и умеет внушать уважение к своей трудоспособности всякому трудящемуся, всякому честному человеку [Ленин. 38, 387-388].

Пусть кто-нибудь из грешащих против истины публицистов скажет нам, что отечественный рабочий класс уже не имеет этих качеств, или же попробует доказать, что эти качества потеряли свое значение, свой жизненный смысл в наши дни. Как когда-то выразился в адрес Г. Пятакова Ленин, критиковать такого публициста не было бы надобности. Он сам бы убил себя.

«Историческая задача пролетариата, — указывал Ленин, — переваривать, переучивать, перевоспитывать все элементы старого общества, которые оно оставляет ему в наследство в виде выходцев из мелкой буржуазии. Но для этого нужно, чтобы пролетариат перевоспитывал выходцев, чтобы он влиял на них, а не они на него» [19, 107].

Предвижу, что найдутся авторы, которые будут осуждать меня за эту цитату, доказывая, что теперь нет ни пролетариата, ни выходцев из мелкой буржуазии, а существует, можно сказать, «гармоничный плюрализм». Однако я позволю себе смотреть надело по-другому. Разумеется, та мелкая буржуазия, которая была современницей Ленина, давно уже стерта с классной доски отечественной истории. Но это не означает, что у нее нет наследников. Речь идет не о буквальных наследниках, чьих-то потомках, родственниках и т. п., которые, естественно, сформировались в массе своей как нормальные советские трудящиеся, а о наследовании социальном, о вирусе мелкобуржуазности, который без разбору поражает и выходцев из аристократии, и порождения «дна». Буржуа, если даже это новоиспеченный «совбур», побочный продукт «развитого социализма», не является социальной категорией социалистического типа. Источником, кладезем, основой естественной социалистичности в обществе по-прежнему остается рабочий класс и примыкающий к нему слой ассоциированных земледельцев. Степень их зрелости или незрелости сказывается на всей системе общественных отношений, на морально-политическом климате в стране. Рабочий класс отнюдь не безгрешен и не идеален, но в своей толще обладает таким мощным запасом нравственного коллективистского здоровья, который внушает уверенность и в преодолимости встающих перед нами трудностей, и в осуществимости преобразований в их марксистско-ленинском исполнении.

...Сова молчит, вникает в сказанное, оценивает, потом начинает говорить:

—    Да, сами по себе твои убежденность и вера производят впечатление. Но тебе ясна их причина или в это, по-твоему, не следует вдаваться?

—    Ты явно упираешь на эмоционально окрашенные моменты, но есть моменты, идущие не от эмоций, а от разума, и они куда глубже.

—    О чем ты говоришь — об умозрительных логических конструкциях или о знании?

—    О точном знании, без которого и вера, и убежденность могут обернуться заблуждением. Логические конструкции можно возводить только по параметрам объекта...

—    Ага, не поймался, — хитрит Сова. — Нынче твои коллеги стали валить на разум все дурное на свете — опасность ядерного пожара и экологическую несбалансированность, проект поворота северных рек и нехватку кормов для животноводства, падение общественных нравов и бюрократизм. А ведь это не от разума, а от недоразумения. От неполноты, некомплексности, несистемности, непоследовательности мышления, от неумения доводить до конца начатое дело, от налипания на него своекорыстных, весьма эмоциональных интересов. Тут кое-кто пытается искать панацею от всех зол в избавлении от разума, кидается к услугам подсознания, к иррациональному, поворачивает оглобли в средние века. И битва, выигранная еще до Французской революции Просвещением, перестает казаться победой. Сочувствую вашей молодежи: какую инерцию воинствующего невежества, пестро наряженного в лоскуты «модерна», «масскультуры» и ее родной сестры — «масснауки» ей надо преодолеть, прежде чем она выработает себе цельное мировоззрение!

Бедный Прометей! Мы с ним были хорошо знакомы. Ты меня будешь сравнивать с гаршинской лягушкой, но что правда, то правда: это я, это я если не внушила ему, то во всяком случае укрепила в нем решимость утащить искры у Зевса и подарить источник света и тепла людям. Молодой доктор Маркс назвал Прометея самым благородным святым и мучеником в философском календаре. Прометей первым противопоставил самоотверженный разум всеподавляющей силе. И вот ваши философы начали вдруг говорить о пагубности, даже «греховности» прометеизма. Им кого захотелось — бога или тирана?

Ты прочел тут целую проповедь о рабочем классе. Думаешь, только в нем может быть прочно сохранен прометеев корень?.. Да?

—    В общем ты догадалась. Без просвещения рабочей массы в духе активного неприятия любого культа — религиозного или светского — культообразующие шлягеры то и дело будут появляться и в среде чиновничества, и в среде, как бы она на словах отних не открещивалась, податливой в этом смысле интеллигенции.

—А почему, как считаешь, рабочему классу не везло в «перестроечной» публицистике?

—Скорее всего по трем причинам. Одна из них — острота продовольственной ситуации. Внимание лучших журналистских сил было сосредоточено на кормильце-крестьянине, который, впрочем, не сработает без опоры на рабочий класс да и мало теперь от него отличается по своим социально-политическим признакам. У рабочего класса не оказалось своих Селюнина и Лисичкина, Нуйкина и Шмелева...

Другая причина — сильное разбухание как раз в 50—70-х годах рабочего класса за счет выходцев из прочих слоев населения, главным образом деревенского, в ущерб качеству, расширение возможностей выступать в роли «типичных» рабочих представителей для тех лиц, что проходили по «спецнабору» и вербовке, «лимитчиков». Кроме последних, многие горожане, не связанные с крупным производством, никого из рабочей среды порой и не встречали. А то, что кадровые работники крупных стабильных трудовых коллективов вроде Ижмаша или Магнитки, «Арсенала» или Кировского завода, Уралмаша или Камаза — это другие люди, надо увидеть, ощутить и осознать самому.

Это отнюдь не праздный вопрос. О его значимости говорит обеспокоенность Ленина уже в начале 20-х годов составом принимаемых в партию, его решительные возражения против предложения Г. Зиновьева укоротить кандидатский стаж.

«Несомненно, — писал Владимир Ильич В. Молотову 24 марта 1922 года, — что у нас постоянно считаются за рабочих такие лица, которые ни малейшей серьезной школы, в смысле крупной промышленности, не прошли. Сплошь и рядом в категорию рабочих попадают самые настоящие мелкие буржуа, которые случайно и на самый короткий срок превратились в рабочих. Все умные белогвардейцы вполне определенно учитывают то обстоятельство, что якобы пролетарский характер нашей партии на самом деле нисколько не гарантирует ее от возможного перевеса, и притом в самым короткий срок, элементов мелкохозяйских».

Отмечая, «что наша партия теперь по большинству своего состава недостаточно пролетарская», и считая, что устранению такого положения способствовало бы увеличение сроков кандидатского стажа, Ленин в письме от 26 марта 1922 года предлагал «определить понятие «рабочий» таким образом, чтобы под это понятие подходили только те, кто на самом деле по своему жизненному положению должен был усвоить пролетарскую психологию. А это невозможно, — добавлял он, — без многих лет пребывания на фабрике без всяких посторонних целей, а по общим условиям экономического и социального быта».

Как бы предсказывая многие коллизии 30—50-х да и последующих (в том числе и «перестроечных») годов, Ленин писал:

«Если не закрывать себе глаза на действительность, то надо признать, что в настоящее время пролетарская политика партии определяется не ее составом, а громадным, безраздельным авторитетом того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией. Достаточно небольшой внутренней борьбы в этом слое, и авторитет его будет если не подорван, то во всяком случае ослаблен настолько, что решение будет уже зависеть не от него» [45,18,19,20].

Ленин видел гарантию от этой опасности в максимальном росте влиятельного подлинно пролетарского слоя в партии, в росте массы и неуклонном повышении культуры — общей, профессиональной, политической — самого рабочего класса. На мой взгляд, это одна из ключевых идей всего его политического завещания. Даже если бы XII или XIII съезд РКП (б) принял решение, как предлагал Ленин, сместить И. Сталина с поста Генсека и заменить другой, более подходящей кандидатурой (которой, кстати говоря, в тогдашних партийных верхах не нашлось), без мощной опоры на развитой, цивилизованный рабочий класс нельзя было избежать шатаний в политике и драматических идейно-политических столкновений. Не один человек вызывает противоречия в обществе и партии, и не он один их разрешает. Разумеется, разрешение это при другом лидере партии могло бы иметь более гибкий и человечный характер. Однако не случайным, а неизбежно необходимым этот характер явился бы лишь при наличии рабочего класса, менее измотанного и обескровленного перипетиями империалистической и гражданской войн, менее разбавленного случайным пополнением, более стабильного, чем тогдашний рабочий класс России.

Обращаясь к современности, я хочу показать, что не будь стремительного разводнения в последние десятилетия городского населения огромной непереработанной, оторвавшейся от корней массой, возможно, не было бы и застоя. Решающее слово тут за социологами. Ничего, кроме общих соображений, мы с тобой пока что высказать не в состоянии. Да и сами рассуждения в отношении прошлого о том, что было бы, если бы чего-то не было, как ты знаешь, не могут быть отнесены к строго научным...

Рабочий класс составляет подавляющее большинство народа, но посмотри, как бедно представлены его интересы, к примеру, в литературе. В какой-то мере, причем порой спорно, кое-что делалось тут писателями-«деревенщиками». Но этого очевидно недостаточно. Под стать мощному, огромного нравственного заряда отряду художественной интеллигенции, «болеющему» сельской темой, надо вырастить высококультурных и одаренных выразителей чувств и чаяний городских рабочих и интеллигентов. С «деревенщиками» должны сомкнуться «градщики», и между ними бестактно какое-либо местничество, ведь трудовому стилю жизни, отечественным ценностям противостоит один и тот же коварный, изворотливый и опасный оппонент — буржуазно-потребительский космополитизм.

— Слава Афине, безропотных мозгов становится все меньше и меньше, — как бы невпопад моим рассуждениям бормочет Сова. — Да и кому же быть последней инстанцией в деле изживания культовской психологии, как не воспрянувшему духом рабочему классу?!

Сова замолкает, уходит в себя, потом опять тысячелетним эхом звучит ее задумчивый голос:

— Люди смешны и взбалмошны. Они слишком редко пересматривают и подправляют свои авторитеты, и если уж и займутся этим, то трясут и перетряхивают все, не проявляя ни вкуса, ни такта, ни разборчивости, ни чувства меры, ни бережливости. Это я опять о Прометее. Тысячи лет унесла с собой Лета, а вам все еще невдомек, что онсимволизирует не только бескорыстный Свет, Тепло и Разум, но и воплощенную Любовь. Ты думаешь, для чего у него каждую ночь отрастала выклеванная орлом накануне печень? У вас говорят: Зевс сделал так, чтобы длить мучения преступившего его закон. Но это однобокая, уродливая, типичная на Земле мучительски-сострадательная логика. И еще вы не знаете древних: средоточием любви они считали печень, а не сердце. У Прометея вновь и вновь — бесконечно возрождается любовь к людям, как бы с ним ни поступали, как бы ни терзали его силы зла. Ты же знаешь немало примеров: сколько бы ни старались выклевать у настоящего идейного коммуниста его душу клеветники и завистники, мещане и карьеристы, — все они по своей натуре мелкие буржуа, — его ни сломить, ни озлобить невозможно... В этом весь секрет — в бесконечности и неуемности гуманизма, если он служит не самоутешению индивидуалиста, а содержит в себе начало общинности. Вот чего у рабочего класса не отнимешь.

Ты чувствуешь, я все время перескакиваю с темы на тему, но пойми: Прометей смертельно раздражает обывателей всех сортов потому, что он не вмещается в их узкий здравый смысл, делает морально несостоятельным любезный их душе комфорт. Именно поэтому нынче «прорабы» противопоставляют здравый смысл теории. Последняя обязывает и не дает покоя, первый снисходительно щадит. Еще Кант писал о тех, кто выдумал «удобное средство сопротивляться безо всякого понимания, именно апелляцию к общему человеческому рассудку, или здравому смыслу. Правда, это великий дар неба — обладать прямым (или, как недавно стали говорить, простым) человеческим рассудком, — признает философ. — Но его нужно доказать на деле большей глубиной и рассудительностью своих мыслей и слов, а не тем, что ссылаешься на него как на оракул, когда не умеешь ничего разумного сказать в пользу своего мнения. Когда понимание и знание приходят к концу — тогда, и не раньше — сослаться на здравый человеческий смысл — это одно из тех остроумных изобретений новейших времен, благодаря которым пустейший болтун может безопасно начинать и выдерживать спор против человека с самым основательным умом. Но пока есть еще малейший остаток понимания, всякий остережется прибегнуть к этому крайнему средству. Если рассмотреть хорошенько, — заключает Кант, как будто провидя наши «перестроечные» словопрения, — эта апелляция к здравому смыслу есть не что иное, как ссылка на суждение толпы, от одобрений которой философ краснеет, а популярный болтун торжествует и делается дерзким». Ох, опять я увлек¬лась. Куда мы с тобой пойдем дальше?

—    Да, я не сказал тебе о третьей причине нелюбви яковлевских писак к рабочему классу. Хоть с ним и заигрывают, но его и боятся...

—    Спасибо. Ты меня отпускаешь?..

—    Поговорить удалось о многом, но явно недостает общего взгляда на естественноисторический процесс. Если не учитывать всеобщую взаимосвязь...

—    Эка, куда хватил! Ты разговор, как всегда, затянешь, а мне надо еще лететь к историкам. Чтобы разобрать их завалы, нужны могучий Геракл и честный Филей. А где их взять?..

—    Придется поскучать.
—    Ничего, потерпишь. Не цепляйся за меня, как за талисман. Вон у тебя сколько работы. Ведь надо поднять на свет божий то, что держалось под спудом много лет, а попутно и кое-кого поправить. Итак, дерзай. Помни: Мудрость не испытывает нужды в фортуне, она признает лишь Труд и Свободу.

Уже собравшись улететь и расправляя крылья, Сова внезапно оборачивается:

—    Ваш нынешний рабочий класс смог бы помешать утверждению реакционной единоличной тирании?

—    Ответить не просто. Полагаю, что в принципе да...

—Вопросов больше не задаю. — И я остаюсь один.

 

Глава III. Спор об «азиатском способе производства»: методологические уроки

 

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры,

что затворяете Царство Небесное человекам;

ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.

Евангелие от Матфея

Одно из тех явлений, которые приходилось наблюдать на протяжении ряда десятилетий, вызывает особую озабоченность и протест. Дело касается своеобразного отношения к некоторым идеям и частям классического марксизма-ленинизма, которые по тем или иным (обычно субъективным) соображениям не пускались в широкий научный и учебно-педагогический оборот, как правило, потому, что не вмещались в легковесно-догматические представления отдельных, в свое время влиятельных, обществоведов. Ясно сформулированных мотивов при этом не приводилось, аргументации никакой, но зато бывало более чем достаточно туманных и настораживающих намеков.

Казалось бы, не так уж сложно в тех случаях, когда накопились новые факты и обобщения, опровергающие, например, вывод, сделанный в конце XIX или в начале XX века, выложить эти факты и обобщения, как говорится, прямо на стол и затем уже дискутировать. Но это обычно не делалось. Предпочитали замалчивать соответствующие места в произведениях Маркса, Энгельса, Ленина или же голословно утверждать, что они-де к концу своей деятельности думали совсем иначе, чем когда-то писали. Тут же за истину (позицию «современной» науки) выдавалось нечто такое, что не согласуется с известной марксистско-ленинской методологией, но соответствует точке зрения одного или группы специалистов, «застолбленной» то ли в диссертации, то ли в публикации данного лица и защищаемой теперь во что бы то ни стало.

Спору нет, многие частные, событийные, одномоментные оценки основоположников марксизма-ленинизма могут оказаться несовременными в силу общего, подчас бурного и стремительного, течения истории. Маркс, Энгельс, Ленин сами никогда не держались за однажды сделанные ими констатации и первыми подавали пример отказа от устаревших формул, творческого осмысления вновь возникших реальностей. Это тем более следует отметить, что время, разделяющее их и нашу деятельность, колеблется между полутора веками и восемью десятилетиями. Но речь здесь не о том. Имеются в виду отнюдь не частности, а научные результаты, и поныне имеющие принципиальное значение. В качестве примера назовем марксову концепцию «азиатского способа производства», явившуюся предметом многих научных обсуждений, но так и не осмысленную обществоведами в органической связи, с марксистско-ленинской теорией исторического процесса как закономерной и последовательной смены общественно-экономических формаций.

Исторический материализм, утверждает Ю. Афанасьев, «нуждается в учете новых данных, в частности о традиционалистских обществах. Не надо забывать, что Маркс и Энгельс да в значительной степени и Ленин работали в ситуации, когда мало что было известно о древнем и средневековом Китае, об Индии и пр. Но сейчас накоплен огромный материал, который дает возможность класть в основание материалистического понимания истории не только хорошо и давно изученную европейскую модель, но и современные восточные модели».

Это заявление историка не более, чем плод недоразумения. Маркс и Энгельс хорошо владели данными по истории традиционалистских обществ и интегрировали их при разработке своей теории естественно-исторического процесса, включая такие ее составляющие, как концепции «азиатского способа производства» и первичной (архаической) формации. Никакие позднейшие исследования не опровергли и не поколебали этих концепций. Если ныне встречаются специалисты, не знакомые с целыми разделами марксистско-ленинского учения и повторяющие выдумку о будто бы исключительно европейских его корнях, то это не вина учителей, а беда учеников.

В 1972 году видный публицист Ю. Островитянов (ныне покойный) и его жена А. Стербалова написали статью «Социальный «генотип» Востока и перспективы национальных государств». Они попросили автора этих строк прибавить к статье послесловие, и мои «Несколько слов к читателю» появились в том же номере журнала «Новый мир». Помнится, у нас перед тем был напряженный спор по поводу уместности упоминания «азиатского способа производства» с тогдашним первым заместителем главного редактора Д. Большовым, спор, последствия которого не могли не сказаться на журнальном тексте. Поэтому предлагаю здесь первоначальный вариант послесловия, как он был представлен в редакцию.

1. Восемь машинописных страниц для «Нового мира»

Отличительный признак марксистско-ленинской теории — способность вести диалог с самым широким кругом читателей, вовлекая их в мир научных исследований, делая как бы соучастниками и соавторами размышлений и поисков. Ей абсолютно чужд столь типичный для западной политэкономии и социологии дух кастовости, ложной многозначительности, без нужды шифрованный язык, доступный лишь «посвященным» и часто скрывающий методологическую беспомощность и банальность выводов.

К обширной читательской аудитории, прежде всего к интеллигенции, обращена и статья Ю. Островитянова и А. Стербаловой. Хотя, возможно, ряд их рассуждений и требует сосредоточенного напряжения мысли, все же представляется, что трудность восприятия отдельных мест статьи объясняется не столько манерой авторов, сколько сложностью тех проблем, которые они выдвигают и пытаются осветить. Проблемы эти — особенности традиционной экономической и социальной структуры восточных стран, иллюстрируемые в основном на материале Китая; различные варианты современного развития молодых национальных государств; объективные факторы осуществления там провозглашенных социалистических целей.

Нельзя сказать, что у нас ощущается недостаток в публикациях, критически освещающих деформации социалистических программ в некоторых бывших колониальных и зависимых странах, в особенности в Китае конца 50-х — начала 70-х годов. Но далеко не все авторы оказываются способными удержаться от двух крайностей. Одна из них — это стремление изображать современное состояние китайского общества в красках, заимствованных с другой социально-экономической палитры и более соответствующих иным национально-культурно-историческим традициям, главным образом европейским. Другая, напротив, — такое погружение в китайскую специфику, которое сплошь и рядом исключает применимость к условиям КНР диалектического метода пролетарской политической экономии и исторического материализма.

В этом отношении работа Ю. Островитянова и А. Стербаловой отличается выгодным образом. Она продолжает старую — и вечно молодую — марксистскую традицию анализировать современное состояние общества, исходя из его исторических предпосылок, прослеживать причинно-следственную связь настоящего с прошлым, что только и позволяет достоверно судить о будущем.

Хотя в статье не употребляется термин Маркса и Энгельса «азиатский способ производства», она в определенном смысле возвращает нас к бурным спорам конца 20-х — начала 30-х годов об этом, тогда знаменитом, положении марксизма. В последующие годы оно оказалось основательно забытым, что, на наш взгляд, обеднило возможности теоретического анализа как прошлого, так и настоящего восточных государств. Более того, многочисленные замечания Маркса и Энгельса об «азиатском способе производства», которые они, к сожалению, не имели возможности развернуть в столь же стройную систему, что и анализ западноевропейского общества, стали трактоваться отдельными учеными лишь с отрицательным знаком. А между тем именно эти замечания — и особенно в наше время — позволяют лучше понять усиленную тягу многих освободившихся стран к некапиталистическому варианту прогресса, что существенно пополняет резервы мировой социалистической революции. Не случайно в своих последних трудах такие выдающиеся советские ученые, как академики Е. Варга и В. Струве, а также известные французские марксисты М. Годелье и Ж. Сюре-Каналь, поднимали вопрос о необходимости нового осмысления тезисов марксизма об особенностях организации производства и социальной жизни на Востоке, и это уже нашло отражение в работах советских и прогрессивных зарубежных исследователей.

В чем, в нескольких словах, сущность «азиатского способа производства»? Многие исследователи рассматривают его как особую форму перехода от первобытного доклассового общества к классовому, причудливо сочетающую отдельные черты и рабовладения, и феодализма и растянувшуюся на многие века. Для понимания данной формы необходимо принять в расчет специфическую географическую среду, в которой выживание отдельных родо-племенных образований было возможным лишь при условии выполнения масштабных общественных работ (например, орошения), намного превышающих силы отдельных общин. Эта общая потребность вместе с необходимостью в надежной военной защите создала естественный базис самостоятельной государственной власти, которая, как обруч, сплачивала многочисленные патриархальные общины и выступала первым эксплуататором трудящихся.

«Общие для всех условия действительного присвоения посредством труда, ирригационные каналы, играющие очень важную роль у азиатских народов, средства сообщения и т. п., — писал Маркс, — представляются в этом случае делом рук более высокого единого начала — деспотического правительства, витающего над мелкими общинами» [46, ч. 1,464].

Хорошо известно, что марксизм критически переработал и усвоил лучшие достижения предшествующей науки и культуры. В этой связи заслуживает внимания яркая и емкая характеристика Гегелем исключительного своеобразия восточного общества, которая, несомненно, была знакома Марксу.

«Это — детский возраст истории, — отмечал Гегель в своей «Философии истории». — Субстанциональные формы образуют пышные, стройные здания восточных государств, в которых оказываются налицо все разумные определения, но так, что субъекты остаются лишь чем-то несущественным. Они вращаются вокруг центра, а именно вокруг властителя, который стоит во главе государства, как патриарх, а не как деспот в смысле Римской истории. ...Он должен поддерживать уже имеющиеся налицо существенные предписания, и то, что у нас предоставляется субъективной свободе, в восточных государствах исходит из целого и всеобщего. Блеск восточного воззрения заключается в том, что один субъект признается субстанцией, которой все принадлежит, так что никакой другой субъект не обособляется и не отражается в его субъективной свободе. Все богатство фантазии и природы присвоено этой субстанции, в которой субъективная свобода утопает, а ее часть заключается не в ней самой, а в этом абсолютном предмете. ...Вне единой власти, пред которой ничто не может самостоятельно формироваться, нет ничего, кроме ужасного произвола, который свирепствует вне ее».

Разумеется, термин «азиатский способ производства» условен. Он строго привязывает определенный тип общества к одной части света, в то время как этот тип, что и показала наука уже после Маркса, имел более широкое географическое распространение и большую историческую значимость. Другая необходимая оговорка, с которой полностью согласуется и содержание рассматриваемой статьи, состоит в том, что «азиатский способ производства» не есть база какой-то одной («нулевой» или же «шестой»), почему-либо не изученной формации, а представляет собою более широкое понятие, обозначает целую переходную эпоху к классово-антагонистическому строю в странах Востока и доколумбовой Америки. Частная собственность здесь развивается позднее хотя бы потому, что мощные естественные и связанные с ними долговременные социальные факторы при рутинной технике производства объективно сдерживают накопление сколько-нибудь значительного прибавочного продукта. Но и уже возникшая частная собственность в этих странах также обладает большим своеобразием. Она долгое время неотделима от экономических функций разросшейся деспотической власти, зависит от нее, а порою в определенном смысле и подчиняется ей.

Об этом приходится говорить потому, что очевидная специфика восточных докапиталистических обществ, исследованная и проанализированная марксизмом, нередко используется его противниками с целью опровержения марксистско-ленинского учения о естественно-историческом процессе, последовательно проходящем ряд качественно определенных, исторически прогрессивных этапов. Третируя концепцию социально-экономических формаций как «догматическую теорию «пяти стадий»» и демагогически приписывая ее лишь ученикам Ленина, известный ренегат марксизма Р. Гароди в своей книжке «Китайская проблема» пытался с помощью категории «азиатский способ производства» ревизовать всю научную методологию анализа общественного развития. Но ничего, кроме уподобления синице, грозившей «зажечь море», у Р. Гароди не вышло. Он не смог предложить что-либо конструктивно новое, а был вынужден против своей воли повторить уже выдвигавшееся марксистами определение этой формы экономической организации, признал, что «азиатский способ производства» есть форма перехода от первобытного коммунизма к классовому обществу. Такова сила аргументации марксизма, что даже его явные и скрытые противники вынуждены пользоваться понятийным аппаратом теории, от которой они на словах отмежевываются.

Отнюдь не новость то, что методологической предпосылкой подобного ревизионистского выпада является крайний догматизм, которым Р. Гароди особенно отличался в 40—50-х годах. Этот догматизм (а вместе с тем и утопизм) заключается в желании увидеть в жизни все формации в чистом, так сказать, рафинированном виде. Подобное желание тождественно требованию, чтобы сущность любого общественного строя всегда выступала на поверхности, не претерпевая сложных перипетий своего становления и не маскируясь пестрой массой случайностей и противодействующих тенденций. Оно выдает лишь непонимание диалектики и педантскую узость мышления.
Ошибки такого рода основоположники нашего учения разоблачали много раз.

Они не абсолютизировали «сведение воедино наиболее общих результатов, абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей. Абстракции сами по себе, в отрыве от реальной истории, — говорится в «Немецкой идеологии», — не имеют ровно никакой ценности. Они могут пригодиться лишь для того, чтобы облегчить упорядочение исторического материала, наметить последовательность отдельных его слоев. Но, в отличие от философии, эти абстракции отнюдь не дают рецепта или схемы, под которые можно подогнать исторические эпохи. Наоборот, трудности только тогда и начинаются, когда приступают к рассмотрению и упорядочению материала — относится ли он к минувшей эпохе или к современности, — когда принимаются за действительное изображение» [3, 26].

На этих трудностях как раз и греет руки ревизионизм. Его ходячий прием состоит в том, чтобы с наигранным критицизмом показывать, что научные абстракции не в состоянии заменить собою многообразный исторический материал. На том лишь основании, что никакая абстракция в действительности не может — да и не должна — выполнять не свойственные ей функции, ревизионисты предают анафеме верные и испытанные обобщения ради пустых и сомнительных спекуляций, а в основном ради набора сырых фактов, которыми ничего нельзя доказать или же, напротив, можно доказать все, что угодно.

Думается, что Ю. Островитянов и А. Стербалова удачно избежали не только схематизации, но и модернизации явлений, дав в то же время дополнительную пищу для размышлений о возможностях и причинах такого необычного социального феномена, как социал-милитаристская и гегемонистски-шовинистическая практика группы Мао Цзэдуна.

Объяснить отрицательное явление отнюдь не значит его оправдать. Но и отказ от объяснения ничуть не лучше оправдания. Он отдает людей во власть неконтролируемых эмоций, делает их неспособными отличить временное и наносное от того, что было неизбежным. Эти суждения напрашиваются сами собой в связи с тем, что ни один советский человек не переставал заинтересованно думать о возврате Китая в нормальные условия социалистического строительства и о прекращении страданий братского китайского народа, вызванных волюнтаристской политикой маоистов. Для решения рано или поздно этой проблемы недостаточно одного лишь нравственного негодования и негативных оценок, сколь бы справедливыми сами по себе они ни были. Здесь, как нигде, следует также уметь, памятуя совет Спинозы, не плакать, не смеяться, а понимать. Понимать мотивы происшедшего, истоки отрицательных тенденций, область их распространения и глубину проникновения, конечно, не в целях объективистского созерцания, а в интересах трезвой организации действенной борьбы.

Очевидно, выяснение глубинных истоков маоизма и его критика составляют лишь часть статьи «Социальный «генотип» Востока и перспективы национальных государств». Главное в ней — теоретический анализ трудных, а порою и мучительных поисков народами освободившихся стран путей к современному развитому обществу, свободному от эксплуатации, социального и национального гнета.

Политическое пробуждение трудящихся масс Востока в результате Великого Октября и последовавшей за ним серии социалистических и народно-демократических революций сопровождалось в широком всемирно-историческом плане взаимодействием двух противоположно направленных гигантских социально-экономических процессов. Прежде всего определился характер современной эпохи, в центре которой стоит международный пролетариат, как эпохи перехода от капитализма и вообще от частнособственнических укладов жизни к социализму, то есть к высшему, коллективистскому укладу. В то же время наступившая эпоха застала многие общества еще не расставшимися с первобытным коллективизмом и лишь вступившими на путь эволюции в сторону частнособственнического строя. Продолжать эту эволюцию или же, прервав ее, совершить скачок к высшей форме социальной организации, представленной социалистической системой, — такова проблема, вставшая перед многими лидерами национально-освободительного, антиимпериалистического движения. Успешно решить ее возможно, лишь научно анализируя социальный «генотип» Востока, лишь умея сознательно использовать нестойкость частнособственнических отношений и остатки общинного коммунизма в сочетании с современной техникой и организацией производства для терпеливого и настойчивого выращивания клеточек социализма.

Несомненно, что в освещении этой проблемы образованные марксисты-ленинцы должны задавать тон, а ее исследование призвано стать важным направлением политической экономии, исторического материализма и научного коммунизма.

 

2. Запрет на тему или на часть классического наследия?

Появление статьи Ю. Островитянова и А. Стербаловой и послесловия к ней не осталось незамеченным. Более того, оно вызвало интерес в научных кругах и встретило эмоциональную реакцию отдельных авторов, специализировавшихся в области истории стран Азии. Одному из них я решил ответить в печати. Но письмо, подготовленное летом 1973 года, осталось тогда неотправленным. Привожу его полностью:

В связи с опубликованием в журнале «Проблемы Дальнего Востока» (1973. № 3) статьи доктора исторических наук В. Никифорова «Гипотезы и историческая реальность», посвященной опровержению основных тезисов статьи Ю. Островитянова и A.    Стербаловой «Социальный «генотип» Востока и перспективы национальных государств», а также моего послесловия к ней (Новый мир. 1972. № 12), прошу напечатать следующее.

Первое, что вызвало нарекания со стороны В. Никифорова, говоря его же словами, — «это полное игнорирование противоположной точки зрения. Авторы даже не упоминают о ней. Между тем точка зрения, которой они придерживаются, высказывалась не раз, встречала в прошлом и встречает ныне решительные возражения многих ученых».

Точности ради считаю нужным заметить, что игнорирование, да еще «полное», противоположной точки зрения в публикации «Нового мира» не более, чем вымысел B.    Никифорова. В частности, сошлюсь на то место в послесловии, где говорится о бурных спорах конца 20-х — начала 30-х годов вокруг проблемы «азиатского способа производства» и о том, что многочисленные замечания о нем Маркса и Энгельса, «которые они, к сожалению, не имели возможности развернуть в столь же стройную систему, что и анализ западноевропейского общества, стали трактоваться отдельными учеными лишь с отрицательным знаком». Правда, эти ученые не названы по именам, но мы поступили так сознательно. Во-первых, в наши намерения входило лишь изложение собственной позиции, а не втягивание в полемику. Во-вторых, названный недостаток легко исправить, что и сделал сам В. Никифоров, к которому мы охотно присоединяемся, цитируя его статью и посвящая ему настоящее письмо.

На этом можно покончить также с личным объяснением. Но поскольку статья В. Никифорова трактует — и притом весьма односторонне — вопросы громадного общественного значения, одним личным объяснением ограничиться нельзя. Дело здесь не столько в предмете спора — особенностях перехода к классово-антагонистическому строю в странах Азии и доколумбовой Америки, сколько в том, что точка зрения, против которой решительно возражает В. Никифоров, есть не что иное, как известная концепция основоположников научного коммунизма. Речь, таким образом, идет не о мнении двух-трех советских авторов, а об отношении к части классического наследия марксизма-ленинизма, к некоторым его методологическим принципам.

Конечно, великие учители марксизма никогда не считали свою теорию законченным и неприкосновенным катехизисом, сводом абсолютных знаний, в котором все должно оставаться в неизменном виде. Напротив, они всегда подчеркивали творческий характер диалектико-материалистической философии, пролетарской политической экономии и научного социализма, первыми подавая пример пересмотра устаревших положений в соответствии с новейшими данными революционной науки и практики. Достаточно упомянуть то, что Маркс в предисловии к «Критике политической экономии» назвал сведением им и Энгельсом счетов со своей философской совестью [13, 8], или же признание ошибочности употребления понятия «стоимость труда» и замену его понятием «стоимость рабочей силы» (ср. работу Маркса 1849 года «Наемный труд и капитал» с главой XVII первого тома «Капитала». См. об этом: введение Энгельса к отдельному изданию «Наемного труда и капитала» 1891 года). В 1886 году 66-летний Энгельс пишет приложение к американскому изданию «Положения рабочего класса в Англии», написанного им в 1844 году, и, признавая, что эта книга представляла собой «одну из фаз эмбрионального развития» международного социализма, считает нужным с высоты накопленного опыта отмежеваться от своих былых абстрактно-гуманистических увлечений [6; 23; 22, 205 и др.; 21, 265]. Подобных примеров исследователи духовного становления Маркса и Энгельса могли бы привести много больше, но среди них не оказалось бы ни единого слова против изложенных во многих работах и письма представлений об «азиатской форме собственности» и соотносимом с нею «азиатском способе производства».

Мы говорим об этом потому, что главную трудность — противоположность своих взглядов положениям классического марксизма в данном вопросе — В. Никифоров преодолевает весьма оригинально. Вместо того чтобы, как и подобает серьезному ученому, доказывать свою правоту путем прямого сопоставления собственных выводов с неточными или же неверными, с его точки зрения, положениями Маркса и Энгельса, В. Никифоров выдвигает совершенно недопустимую прежде всего в историографическом отношении, надуманную и ложную от начала до конца версию об «отказе» основоположников научного коммунизма от указанной «гипотезы».

В. Никифоров ссылается на то, что «азиатский способ производства» не упомянут в работе Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства», написанной через год после смерти Маркса и представляющей собой, как явствует уже из первой фразы предисловия, в известной мере выполнение его завещания. Действительно, материал, на котором построена эта книга, отчасти почерпнут из американских исследований Л. Моргана (I— III главы), отчасти из европейской, в том числе античной, истории. «Рамки настоящей работы, — пишет Энгельс в начале главы VII, — не позволяют нам подробно рассмотреть институты родового строя, существующие еще поныне у самых различных диких и варварских народов в более или менее чистой форме, или следы этих институтов в древней истории азиатских культурных народов». Таким образом, Энгельс не касается предмета нашего спора и даже оговаривает это обстоятельство. Лишь очень сильное — и не связанное научными мотивами — воображение могло бы увидеть здесь ни много, ни мало, как пересмотр концепции.

Предположим, Маркс не успел его осуществить и смог лишь поведать свои соображения Энгельсу. Тогда почему Энгельс, подготовив к изданию через десять лет после «Происхождения семьи, частной собственности и государства», незадолго до своей кончины третий том «Капитала», не сделал никаких замечаний по поводу соответствующих мест? В главе XLVII, посвященной генезису капиталистической земельной ренты, мы читаем по сути те же характеристики «азиатской формы собственности», что и в «Экономических рукописях 1857 — 1858 годов», «Эмигрантской литературе», «Из подготовительных работ к «Анти-Дюрингу», статьях об Индии, письмах и т.д. [21,25, 130; 25, ч. II, 353-357; 46, ч. 1,462-463; 18, 543-545; 20, 647; 9,132-136, 221-222,224-226; 12,497-500; 28,214-215,221-222]. Энгельс продиктовал всю рукопись книги с оригинала, постарался восполнить некоторые пробелы и сам ее отредактировал. В предисловии он дает краткий обзор проделанной работы и отповедь критикам марксовой теории средней нормы прибыли, наконец, пишет два дополнения «Закон стоимости и норма прибыли» и «Биржа», снабжает том многочисленными примечаниями. И при всем этом не дает ни малейшего повода для оптимистического отношения к предположениям В. Никифорова.

Интересен аргумент последнего против концепции «азиатского способа производства», основанный на том, что Маркс якобы стал доверчивой жертвой «нескольких поколений европейских ученых того времени»; их, пишет В. Никифоров, «неправильный подход... к восточному обществу обуславливался ограниченным буржуазным представлением о собственности. Они искали привычные для Европы формы частной земельной собственности в странах Азии и, естественно, не находили их. Феодальные формы собственности на землю, давно изжитые и частью забытые в передовых странах Западной Европы, не воспринимались европейскими путешественниками как таковые, и поэтому частная собственность на землю в восточных странах ими отрицалась».

С трудом верится, что подобные вещи может заявлять высококвалифицированный историк. Взять хотя бы письмо Маркса от 2 июня 1853 года, в котором он пишет Энгельсу о прочитанной им книге «Путешествия, содержащие описание государства Великого Могола, Индостана, Кашмирского царства и т. д.» и комментирует ее. Автор книги, француз Ф. Бернье, девять лет служивший врачом у падишаха Аурангзеба, умер в 1688 году, то есть веком раньше Великой французской революции, в пору, когда феодальные формы собственности в его родной стране не только не были изжиты и забыты, а находились в самом расцвете. На родине Маркса, в Рейнской области, уничтожение феодальных порядков было связано с вхождением ее в состав Французской республики, а затем — империи Наполеона. За три года до рождения Маркса по решению Венского конгресса большая часть этой области стала Рейнской провинцией феодально-абсолютистской Пруссии. Его родители, да и сам он имели представление о феодализме не только из книг, но и из живой действительности.

«Когда германские племена захватили Италию, Испанию, Галлию и т. д., община архаического типа тогда уже не существовала, — писал Маркс в 1881 году. — Однако ее природная жизнеспособность доказывается двумя фактами. Есть отдельные экземпляры, которые пережили все перипетии средних веков и сохранились до наших дней, например, на моей родине — в Трирском округе. Но наиболее важно, то, что она так ясно запечатлела свои характерные особенности на сменившей ее общине, — общине, в которой пахотная земля стала частной собственностью, между тем как леса, пастбища, пустоши и пр. остаются общинной собственностью, — что Маурер, изучив эту общину вторичной формации, мог восстановить строение ее архаического прототипа».

Как могли быть забыты феодальные формы собственности на землю в Европе, если Маркс в конце своей жизни констатирует существование здесь еще и дофеодальных форм?

Говорить то, что мы читаем в статье В. Никифорова, значит выдавать непонимание ни истоков революционного демократизма молодого Маркса, ни мотивов его участия в антифеодальной, буржуазно-демократической революции 1848 года. Мы уж не будем подробно останавливаться на том, что для зрелого Маркса реальной моделью феодализма в Европе была Россия, которую он основательно изучал. Энгельс потом писал в предисловии к третьему тому «Капитала», что «благодаря разнообразию форм земельной собственности и эксплуатации сельскохозяйственных производителей в России в отделе о земельной ренте Россия должна была играть такую же роль, какую играла Англия в книге I при исследовании промышленного наемного труда. К сожалению, Марксу не удалось осуществить этот план».

Кстати сказать, среди «европейских ученых того времени» отнюдь не было единства в проблеме «азиатской формы собственности», и Маркс отлично об этом знал. В статье «Прокламация Каннинга и вопрос о землевладении в Индии» (1858) он приводит две точки зрения, одна из которых соответствовала его собственной позиции, а другая — как бы предвосхищала то, что мы видим теперь в статье В. Никифорова [19, 403, 417-418; 25, ч. I, 10; 12, 497 и др.]. Так что предположение последнего о принятии Марксом концепции «азиатского способа производства» якобы вследствие научной дезинформации не выдерживает соприкосновения с фактами.

Столь же мало дает и ссылка на то, что «В. И. Ленин в своих произведениях принял концепцию основных этапов всемирной истории К. Маркса и Ф. Энгельса в ее окончательном (то есть соответствующем взглядам В. Никифорова? — Р.К.) виде». В. Никифоров не поступил, как это подобает исследователю, и не показал, принимал Ленин марксово понимание «азиатской формы собственности» и понятие «азиатский способ производства» или не принимал. А ведь к этой теме Владимир Ильич обращался по крайнем мере четыре раза. Дважды — в работах «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» (1893) [1, 136] и «Карл Маркс» (1913) [20, 57] — он без комментариев цитирует предисловие к «К критике политической экономии»:

«В общих чертах, азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный способы производства можно обозначить, как прогрессивные эпохи экономической общественной формации» [13, 7].

Один раз Ленин применяет понятие «азиатский способ производства» в марксовом смысле, полемизируя по вопросам аграрной программы с Плехановым и меньшевиками на IV (Объединительном) съезде РСДРП (1906) [13, 14-15]. Наконец, конспектируя осенью 1913 года переписку Маркса и Энгельса, Ленин в связи с замечанием Маркса о книге Ф. Бернье делает пометку: ««Ключ» восточных порядков — отсутствие частной собственности на землю (Marx)... Вся земля — собственность государства...» [Ленин В. Конспект «Переписки К. Маркса и Ф. Энгельса 1844-1883 гг.». М., 1959. С. 260]. Ясно, что тот, кто доказывает противоположную точку зрения, не может просто отмахнуться от этих фактов истории марксизма-ленинизма или же их замолчать. Каждый такой факт нужно честно рассмотреть и объяснить, прежде чем аргументировать какой-то другой подход. Это само по себе есть серьезнейшая научно-исследовательская проблема, не решив которую ученый, желающий оставаться марксистом, не имеет права на иные решения.

В. Никифоров считает, что статья Ю. Островитянова и А. Стербаловой «игнорирует то обстоятельство, что поднятые ею вопросы были предметом длительной дискуссии в 20-х и 30-х годах, проявлялись во внутренней борьбе в рядах Коминтерна». Но разве эти столкновения мнений дали нечто качественно новое по сравнению со взглядами Маркса, Энгельса, Ленина?

«Большая и весьма оживленная дискуссия, — писал впоследствии Е. Варга, — оказалась бесплодной для науки. Если речь идет только о целесообразности того, назвать ли определенный способ производства «азиатским способом производства» или «азиатским вариантом феодализма», то с научной точки зрения это означает много шума из ничего. Название ничего не меняет в сущности вопроса».

Что же касается борьбы в Коминтерне, то она разрешилась тем, что в Программе Коммунистического Интернационала, принятой его VI конгрессом в 1928 году и действовавшей вплоть до его роспуска в 1943-м, были упомянуты «страны с преобладанием феодально-средневековых отношений и отношений «азиатского способа производства» как в экономике страны, так и в ее политической надстройке...». Об этом почему-то не пишет В. Никифоров, по-видимому, считая маловажным тот факт, что для советских коммунистов, для ВКП(б) как секции Коминтерна его Программа имела силу партийного документа.

 

3. Цитаты и факты

От выяснения отношения В. Никифорова к традиции марксистско-ленинской мысли, говорилось в письме далее, обратимся к некоторым фактам, на которые он пытается опираться. И тут оказывается, что он выступает против концепции «азиатского способа производства» потому, что ошибочно считает ее не согласуемой с марксистско-ленинской теорией общественно-экономических формаций. Для него понятие «азиатский способ производства» несовместимо с понятиями «частная собственность», «рабовладение», «феодальные отношения» и др. Наблюдается своеобразное методологическое совпадение, обусловленное метафизическим способом мышления: Р. Гароди с помощью субъективистского толкования «азиатского способа производства» пытается сокрушить то, что он называет «теорией пяти стадий», — В. Никифоров со своей стороны будто бы защищает теорию пяти формаций, стремясь сокрушить «азиатский способ производства». В обоих случаях получается, как при починке часов собственными силами: разобрать удалось, собрать — тоже, но почему-то обнаружились «лишние» детали.

В. Никифоров, по-видимому, не мыслит иного пути образования классово-антагонистического общества, кроме прямого и относительно быстрого разложения общинного хозяйства. Именно о нем, главным образом на примере европейских народов, писал Энгельс в «Происхождении семьи, частной собственности и государства». Что этот процесс может быть заторможен и видоизменен в иных, менее благоприятных географических и исторических условиях, В. Никифоров упоминает скороговоркой, старательно «редактируя» факты, модернизируя (если к древнейшей истории вообще применим этот термин) социально-экономические формы.

Распад общины, оформление частной собственности, как известно, становятся возможны и необходимы лишь при достижении определенной величины «прибавочного продукта». Между тем многочисленные народы тысячелетиями — и это объяснимо, по Энгельсу, «главным образом климатом и характером почвы, в особенности же великой полосой пустынь, которая тянется от Сахары через Аравию, Персию, Индию и Татарию (Энгельс имеет в виду Центральную Азию и часть Туркестана. — Ред.) вплоть до наиболее возвышенной части азиатского плоскогорья», — имея в своем распоряжении допотопные, зачастую деревянные, орудия труда, ведут борьбу с природой за поддержание своего производства хотя бы на уровне минимальных традиционных потребностей. Даже с этой, как теперь представляется, скромной задачей существующая здесь консервативная, чуждая каких-либо нововведений община не в состоянии справиться только за счет ее внутренних возможностей. Она постоянно нуждается в выполнении непосильных ей одной масштабных общественных работ, отчуждая на эти цели все, что создается «сверх» минимально необходимого, а значит, и в помощи соседей, в постоянных внешних связях. Прежде всего это относится к такому исключительно трудоемкому в пустынной и полупустынной местности делу, как орошение.

«Плодородие земли достигалось искусственным способом, — писал Энгельс, — и оно немедленно исчезало, когда оросительная система приходила в упадок; этим объясняется тот непонятный иначе факт, что целые области, прежде прекрасно обработанные, теперь заброшены и пустынны (Пальмира, Петра, развалины в Йемене и ряд местностей в Египте, Персии и Индостане). Этим объясняется и тот факт, что достаточно бывало одной опустошительной войны, чтобы обезлюдить страну и уничтожить ее цивилизацию на сотни лет» [28, 221].

В. Никифоров считает, что «положение об особой роли искусственного орошения как основы традиционной китайской экономики невозможно подтвердить фактами, хотя регулирование рек, конечно, играло и продолжает играть для китайского сельского хозяйства большую роль. Но земледелие в Китае в отличие, например, от Египта вполне возможно и без искусственного орошения». Допускаю, что он как специалист не ошибается в данном вопросе. Однако, чтобы понять В. Никифорова, нужно суметь мысленно отделить регулирование рек от искусственного орошения в стране, где основным продуктом питания является рис, выращиваемый, как известно, при обилии воды и т. д. Я это делать не берусь. Отмечу другое: отрицая особую роль орошения в китайском земледелии, В. Никифоров не отрицает значения в истории Китая общественных работ, а в этом как раз главное. В конце концов, если даже регулирование рек производится не для орошения, а ради спасения посевов и человеческих селений от периодически разыгрывающейся стихии или же, например, для намыва на поля плодородного ила, оно имеет столь же жизненно важное общественное значение. Потребность, иногда под страхом гибели, в решении подобных задач и приводит к созданию некоей надобщинной деспотической организации и соответствующего аппарата, всасывающего весь «прибавочный продукт» и выступающего первым эксплуататором трудящихся. Это государство представляет собой не только продукт кристаллизации эксплуататорских элементов, но и само принимает в ней чрезвычайно деятельное участие. Тем самым оно объективно сдерживает процессы разложения своей собственной основы — сети самодовлеющих ремесленно-земледельческих общин, что ни в коей мере не противоречит открытым Марксом, Энгельсом, Лениным основным законам общественного развития, направлению движения человечества от первобытно-общинного строя через формы рабовладения, феодализма, капитализма к коммунистическому укладу жизни.

Отсутствие (или относительная неразвитость) частной собственности на землю, суверенитет на нее главы государства означают своего рода перенесение внутриобщинных принципов на более или менее крупные объединения связанных совместными интересами общин с тем, однако, ограничением, что эти принципы в отношении к земле отождествляются с волей деспота. Служилое сословие, стоящее у власти, может при этом носить довольно пестрый характер. Принадлежность к нему не обязательно связана с собственностью на землю, включающей и право распоряжения. Такого права у представителей этого сословия может и не быть, хотя право пользования и владения, которым они обладали многие десятилетия, а то и века, и может выглядеть в глазах эксплуатируемых и закрепиться в традициях (на основании права давности) как полновесная частная собственность. Маркс в свое время отмечал ошибку английских колонизаторов в Индии. Они далеко не сразу поняли роль так называемых заминдаров, талукдаров и сердаров в местной хозяйственной системе, приняв за действительных собственников земли тех, кто «вначале являлись всего лишь чиновниками правительств, назначавшимися для того, чтобы следить за сбором положенных налогов с деревни, собирать и вносить их князю». Эта точка зрения родилась на основе ложного отождествления положения заминдаров и талукдаров, возникших как посредники между государством и непосредственными земледельцами, с положением британского мелкого нетитулованного дворянства. Став исходной при выработке земельного уложения Бенгалии 1793 года, она причинила немало зол [12, 498; 37, 355].

Нельзя не согласиться с В. Никифоровым, когда он пишет, что раскол общества на классы «немыслим без имущественного неравенства...». Но когда он добавляет: «и частной собственности», — здесь следует подумать. Как показывает практика ряда восточных обществ, раскол их на классы происходит не только в результате образования частной собственности, которая подчас веками не может стать полной в силу узурпации права распоряжения главой государства, но и в процессе ее весьма длительного становления. Поэтому не убеждает приводимый В. Никифоровым пример, согласно которому в древнем Китае «земли, находившиеся вне пределов общинных полей, рассматривались как ничейные, и участки целины, распаханные тем или иным отдельным хозяйством, фактически становились его частной собственностью». Этот факт можно толковать по-разному. В. Никифоров отмечает, что государство вынуждено было узаконить подобную практику, распространив в VI—IV веках до новой эры налоговую систему не только на поля общин, но и на вновь обработанные земли. «Частное землевладение, таким образом, — заключает он, — признавалось равноправной частью общественной экономики». Но это не единственный возможный вывод: налоговое обложение бывших ничейных земель допустимо рассматривать и с другой стороны — как распространение на них собственнических, распорядительных прав государства. Данных для опровержения этого суждения, увы, нет.

В. Никифорову представляется, что заявление Энгельса: «В азиатской и классической древности преобладающей формой классового угнетения было рабство..,» — кладет конец концепции «азиатского способа производства». Но цитата оборвана. Поясняя свою мысль, Энгельс далее пишет: «то есть не столько экспроприация земли у масс, сколько присвоение их личности». В подготовительных работах к «Анти-Дюрингу» в полном соответствии с представлениями Маркса Энгельс пишет о домашнем рабстве на Востоке, где оно в отличие от античного Запада «образует основу производства не прямо, а косвенно...» Более того, говоря об «азиатской форме собственности» и системе зависимостей, вершиной которой является восточный правитель, Маркс замечает, что здесь все — рабы.

«...Так как отдельный человек при этой форме собственности никогда не становится собственником, а является только владельцем, — пишет К. Маркс, — он, по сути дела, сам — собственность, раб того, в ком олицетворено единое начало общины, и поэтому рабство не подрывает здесь условий труда и не видоизменяет существо отношения» [21,348—349; 20,643; 46, ч. 1,482].

Это относится и к представителям господствующего класса, которые прежде всего в силу их несуверенности как частных собственников рабски подчиняются своему владыке и вместе с тем, светя его отраженным светом, выступают как фактические рабовладельцы по отношению к стоящим на ступень ниже, так что все восточное общество выглядит как многоэтажное, иерархическое рабство.

Прав В. Никифоров, отмечая: «Общим правилом для феодальных стран является, по-видимому, служилый характер господствующего сословия». И хотя эта черта была характерна для многих восточных обществ, только по ней их нельзя еще относить к феодальным. Как уже сказано, их скорее следует рассматривать в качестве особой формы перехода от первобытного доклассового общества к классовому, причудливо сочетающей отдельные черты и рабовладения и феодализма, — перехода, которому во времени соответствует целая историческая эпоха, растянувшаяся на века.

Трудно понять, какой логикой руководствуется В. Никифоров, проводя на примере взглядов Каутского и Плеханова связь между принятием концепции «азиатского способа производства» и недооценкой революционных возможностей крестьянства. Возможно, упоминая имена известных правых оппортунистов, а также ренегатов Виттфогеля и Гароди, он стремится психологически расположить читателя в пользу своей точки зрения. Однако это никого не может убедить. Из того факта, например, что на XV съезде партии (1927) троцкист Ломинадзе противопоставлял «азиатский способ производства» феодализму, а Миф и Бухарин его поправляли, отнюдь не следует, что наши современники, продолжающие об этом спорить, проповедуют либо «левый», либо правый уклон. 

Нельзя не выразить В. Никифорову признательность в связи с его заявлением, что все же, несмотря ни на что, «приверженность теории «азиатского способа производства» отнюдь не равнозначна отходу от марксизма». К сожалению, о В. Никифорове, прямо отвергающем точку зрения Маркса, Энгельса, Ленина, того же сказать мы не можем. Это обусловлено не только присущей ему манерой вести научный спор, но и более весомыми соображениями. «Нельзя, — пишет он, — старые концепции, давно развенчанные и теорией и жизнью, гальванизировать и выдавать за нечто оригинальное». И в том случае, если бы В. Никифоров был прав с точки зрения научных выводов на все сто процентов, говорить подобные вещи о популяризации одного из положений, пусть устаревших, классического марксизма категорически недопустимо. Но дело еще и в том, что он не доказал свою правоту.

Разумеется, мы отнюдь не выступаем против дальнейшего исследования вопроса о правомерности понятий «азиатская форма собственности» и «азиатский способ производства». Пусть продолжается серьезный товарищеский спор, в котором ни одна из сторон не должна забывать о том, что давно уже стало достоянием революционного учения, или же заявлять свое право на непогрешимость. Уместно напомнить здесь ленинские слова о том, что

«защищать такую теорию, которую по своему крайнему разумению считаешь истинной, от неосновательных нападений и от попыток ухудшить ее — вовсе еще не значит быть врагом всякой критики» [4,184].

Только эта критика не имеет права на то, чтобы быть «всякой», в том числе непродуманной, вытекающей из наспех сделанных обобщений, диктуемой главным образом соображениями приобретенного престижа. Критика должна быть на уровне самокритики великих учителей коммунизма в особенности в тех случаях, когда речь идет о проверке заново, на базе более обширного материала, выводов и решений самих Маркса, Энгельса, Лени¬на. Мы уже не говорим о том, что предпринимающий подобный критический экскурс ученый должен быть в высшей степени осмотрителен и требователен к себе. Иначе ему будет сопутствовать не успех, а конфуз. Вряд ли в этом заинтересованы, отмечалось в письме в заключение, как самый ученый, так и его оппоненты.

Эта полемика не утратила научного смысла по сей день.

В. Никифоров обосновывал свою точку зрения, указывая и на то, что в лекции Ленина «О государстве» содержится характеристика пяти общественно-экономических формаций, но ничего не сказано об «азиатском способе производства». Однако такой аргумент «от текста» неубедителен. Во-первых, «азиатский способ производства» есть не формация, а эпоха, и различие между этими категориями должно быть ясно всякому занимающемуся историческими изысканиями. А во-вторых, «азиатский способ производства» и не должен быть противопоставляем ни рабовладельческому, ни феодальному, ибо содержит в тебе в зародышевом состоянии в самых разнообразных комбинациях отношения, присущие и первому, и второму.

Ленин не просто несколько раз упоминал в своих работах понятие «азиатский способ производства», но и использовал его, выступая против Плеханова. Этот эпизод из истории нашей партии не получил широкой известности, но он достоин внимания.

Во время обсуждения на IV, Объединительном съезде РСДРП (1906) аграрной программы партии друг другу противостояли два проекта: большевистский — национализация земли и меньшевистский — ее муниципализация. Был принят второй проект.

«Муниципализация, — писал Ленин, — означает собственность крестьян на надельные земли и аренду крестьянам переданных земствам помещичьих земель. В сущности это нечто среднее между настоящей аграрной революцией и кадетской аграрной реформою. Крестьяне не примут такого плана. Они потребуют либо прямого раздела земли, либо перехода всех земель в собственность народа» [12, 397].

И еще:

«Лозунг муниципализации никогда не станет лозунгом революционного крестьянства. Если революция победит, — тогда она ни в каком случае не может остановиться на муниципализации. Если революция не победит, тогда из «муниципализации» выйдет лишь новое объегоривание крестьян по типу реформы 1861-го года» 113,12].

История доказала безусловную правоту большевиков. Национализация земли Октябрьской революцией явилась важнейшей предпосылкой наиболее радикального, социалистического переустройства аграрных отношений.

На IV съезде Плеханов, выступая в защиту муниципализации, выдвигал в качестве главного довода то, что национализация земли якобы не дает гарантии от реставрации старого, дореволюционного порядка. Национализация земли, утверждал он, была экономической основой Московской Руси допетровской эпохи. Поэтому национализация земли теперь в случае поражения революции может-де отбросить страну далеко назад.

Ленин с законным сомнением отнесся ко всем этим скорее остроумным, нежели серьезным утверждениям.

«...Исторические воззрения Плеханова, — указал он, — состоят в утрировке либерально-народнического взгляда на Московскую Русь. Говорить о национализации земли в допетровской России серьезно не доводится...» [13, I4].

При этом Ленин сослался на труды исследовавших вопрос видных историков В. Ключевского, А. Ефименко и др.

Логика Плеханова в данном случае есть, по словам Ленина,

«софизм, а не логика, или игра в слова, без анализа экономической основы явлений или экономического содержания понятий. Поскольку в Московской Руси была (или: если в Московской Руси была) национализация земли, — продолжал он, — постольку экономической основой ее был азиатский способ производства. Между тем, в России со второй половины XIX века укрепился, а в XX веке стал уже преобладающим капиталистический способ производства. Что же остается от довода Плеханова? Национализацию, основанную на азиатском способе производства, он смешал с национализацией, основанной на капиталистическом способе производства. Из-за тождества слов он просмотрел коренное различие экономических, именно производственных, отношений» [13,14].

Ну, что же, я прав, может сказать наш оппонент, ведь Ленин не признает безоговорочно национализацию земли на Руси допетровского времени. Но подобное заявление, если бы оно состоялось, выглядело бы лишь как увертка от сути дела, а не доказательство чьей-либо правоты. Не наличие или же отсутствие «азиатского способа производства» в России до конца XVII века составляет предмет нашей озабоченности. Пусть об этом с фактами в руках размышляют специалисты-историки. Для нас неопровержимо одно: Ленин при том допущении, которое позволил себе Плеханов, позитивно применил категорию «азиатский способ производства» в научно-политической дискуссии и одержал верх над противником. Никаких доводов в пользу якобы отрицательного отношения Ленина к этой части учения Маркса и Энгельса не существует, и домыслы в этой связи выводят нас за пределы науки.

Мне не раз доводилось сталкиваться с попытками решить тот или иной научный вопрос при наличии классической марксистско-ленинской методологии его исследования «неклассическим», кустарным, как правило, менее результативным, чреватым издержками, способом. Порой шедший таким «нетрадиционным» путем выдавал это даже за «достоинство» и «новаторство». Но к чему они? Странен ратник, по собственной охоте пересаживающийся с доброго коня на заурядного осла. Приобретения подлинно революционной науки надо ценить и применять, сосредоточивая нерастраченную энергию не на «открывании» (или, хуже того, «закрывании») уже открытых америк, а на том, чего не было — и не могло быть — в поле зрения наших великих учителей.

Продолжение следует